– Что-о?! – раздалось уже из президиума,

– Инте-е-ре-есно-о... – протянул кто-то.

– Искусство живёт и развивается вместе с миром, – но по своим собственным законам, – продолжал Трофим. – И если надо разобраться в нашем концерте, – он и не заметил, что снова говорит «в нашем», хотя давно здесь не играет, – если надо в этом разобраться, так хотя бы грамотно! Пригласить специалистов...

– Сами с усами, – сказали из зала, – Подумаешь, трудность какая!

– Я лишаю вас слова! – вскочил с места председатель – Ваше выступление это политическое хулиганство! – крикнул он первое, что пришло в голову.

– Идеологическая диверсия, – внушительно поправил товарищ Головлёв.

– Да, да, идеологическая диверсия! – председатель был рад квалифицированной помощи. Трофим обернулся. В президиуме смотрели не столько на него, сколько на товарища Головлёва, как бы примеряя к нему собственное поведение. Головлёв же, прищурив левый глаз, правый округлил в Трофима, будто прицеливаясь. Сейчас выстрелит... И Трофим понял, что никто ни в чём разбираться не будет. Что президиум заботит единственно мнение товарища Головлёва, который ничего не понимает, более того – не хочет и не должен понимать в музыке, ни вообще в происшедшем. Область его знаний совершенно другая: осудить всё, что должно быть осуждено, по мнению тех, кто стоит ещё выше него и с кем его мнение должно совпадать всегда и во всём. Что в зале думают об одном: скоро конец смены и надо заканчивать собрание, иначе пропадёт вечерний отдых. И не потому каялись выступающие, что чуяли за собой вину, а потому что всё понятное ему только сейчас, им давно известно, а он лучше бы сидел и не совал ногами, раз его не... гребут... как сказал кто-то в зале. Если же вылазишь на трибуну, надо не объяснять, а тоже каяться и клясться... тогда может, им простили бы... неизвестно что. И разрешили бы под строгим контролем играть «Катюшу», тем более, что песня хорошая и никто ничего против неё не имеет, просто нельзя твердить одно и то же, мимо сегодняшней жизни и сегодняшнего мира. Ну и что? Не смертельно же...

Но если сейчас всё поняв, он замолчит и уйдёт, значит, напрасны были разговоры с Костей и зря терял с ним время Иван Афанасьевич. И о чём сам думал – пустые слова. «На свете полно образованной сволочи...» Он потеряет право уважать себя, если сдастся сейчас.

От волнения пересохло в горле. Трофим повернулся столу, не спрашивая разрешения, налил стакан воды и выпил громко булькая. Шагнул к самому краю сцены и ещё подался корпусом вперёд, в зал.

– Мы не совершили никакого преступления, – теперь он говорил «мы» сознательно отождествляя себя с оркестрантами в поступке и будущем наказании, – то, что мы играли, нам нравится и слушателям тоже. Да, мы исполняли не только известное тем, кто сегодня нас обсуждает. Не наша вина, что все они отстали от сов ременной музыки на пятьдесят лет. А докладчик мало того, что не разбирается в музыке, он вообще не знает, что произошло!

Вот теперь в зале стояла настоящая тишина. Тётя Мотя, сжав подлокотники кресла, уставился на Трофима, такое он видел впервые. Рядом беспокойно вертелся профорг. Чувствовал – что-то происходит, но текста не слышал, «картинки» не понимал.

Смотрел немое кино с привычным титром: – «Искусство принадлежит народу»

Первым опомнился председатель.

– Замолчите! – крикнул он. И повторил: – Лишаю слова!

Трофим только махнул рукой.

– Докладчик даже не понимает, – теперь он почти кричал, – что название «Иисус Христос суперзвезда» не может быть религиозной пропагандой, потому что ставит Иисуса в один ряд с киноартистами и хоккейными игроками! И никто здесь этого не понимает. Почему передовики производства должны обсуждать репертуар оркестра? Музыканты же не лезут в их работу с советами!

– Ишь чего захотел, – обиделись в зале, и с этого началось то самое, давно ожидаемое возмущение. Активисты вскакивали с мест.

– Гнать его!

– Давайте разберёмся.

– Нечего! Уже разобрались!

– В конце концов, принадлежит искусство народу или нет, греби его в душу мать?!

– Всех под суд! – и, наконец:

– Это враги народа!

Трофим увидел игроков в морской бой – они тоже кричали, размахивая тетрадками. На страницах были расчерчены «моря» с затушеванными «кораблями». Зал гремел тем яростным гневом, который так и не сумел вызвать товарищ Головлёв. Передовики махали руками и кричали, не слушая друг друга. Хлынули в передние ряды и оттуда снова кричали кто на сцену, а кто и назад, в зал, обернувшись. Разобрать уже ничего нельзя было, только лица перекошенные злобой и оглушающий крик.

Председатель медлил успокаивать собрание: возмущение масс священно, когда направлено в нужную сторону. Он подождал, пока шум начал стихать и как раз вовремя постучал по графину. Ибо совсем терять управление тоже нельзя никогда.

Слово вторично взял товарищ Головлёв. Другой бумажки у него не было: такой ход событий не предусматривался. Но за годы руководящей деятельности, товарищ Головлёв понаторел в речах и даже мыслил всегда так, будто читает текст, утверждённый инстанциями. Назвав идеологическими диверсантами теперь уже весь оркестр, он заявил, что никого из этих «так называемых музыкантов» даже близко нельзя подпускать к нашему, самому передовому в мире, пролетарскому искусству, а также и к сияющим невдалеке вершинам будущей новой жизни. Было два предложения: с первым выступила работница, зачитав бумажку, много раз перегнутую и запотевшую, будто её с утра держали в кулаке. Директора клуба предлагалось предупредить строго, руководителю, как единственному в оркестре работнику на зарплате, объявить выговор и выбрать авторитетную комиссию из активистов для контроля над репертуаром.

Второе предложение внёс лично товарищ Головлёв. Устно. Бумагу тут же и составляли, под его диктовку. Директору объявить строгий выговор с последним предупреждением, хотя никакого первого он никогда не получал, руководителя уволить, поставив перед соответствующими инстанциями вопрос о лишении его права работать в области культуры, состав оркестра сменить полностью и в дальнейшем за репертуаром строго следить. Сообщить о происшедшем на места основной работы музыкантов, для принятия к каждому соответствующих мер. О Трофиме же, как о тунеядце не имеющем постоянного места работы, сообщить в милицию. Кроме того, выяснить, не имели ли места финансовые нарушения, поскольку брать деньги за свои концерты музыкантам запрещено без соответствующих разрешений и уплаты налогов. Буде же обнаружится подобное, возбудить ходатайство перед прокуратурой о привлечении их к уголовной ответственности. Это предложение сразу голосовали, даже не вспоминая о первом. И приняли единогласно. Трофим видел как вместе со всеми подняла руку женщина, внесшая первое предложение.

Идти на место не хотелось, он знал, что в оркестре его уже ненавидят. Спустился по лестничке и стал тут же, привалясь плечом к стене. Собрание закончилось, и все толпились у выхода. Закуривали. Мимо Трофима прошли оркестранты. Руководитель посмотрел на него сквозь очки долгим, грустным взглядом и ничего не сказал. Прошли остальные, некоторые Трофима даже не знали. Филька приостановился, помолчал. Бросил с видимым отвращением:

– Мудак...

Зал быстро пустел, только члены президиума не спешили уйти, видно не желая смешиваться в дверях с толпой. По очереди, подходя к сияющему тёте Моте, пожимали руку. Лично товарищ Головлёв, потом председатель, за ним другие. Трофим вышел в вестибюль и там снова увидел игроков в морской бой. Они стояли по разные стороны колонны честно отвернувшись друг от друга, чтобы каждый мог видеть только свою тетрадочку и доигрывали партию.

– Ве-два, – «выстрелил» один побольше ростом и с лысиной.

– Утопил, – сказал второй с усами и спрятал тетрадку в карман. – С меня две кружки.

– Пошли, – сказал лысый.

– За мной не заржавеет, – успокоил его усатый, и они пошли к выходу, осторожно обойдя хромающего Трофима.

«Цирк! – вдруг подумал Трофим. – Цирк, где всё идёт сегодня как вчера, и у каждого своя роль. У товарища Головачёва, у активистов и даже у музыкантов. Каждый свою роль знает назубок, и сыграли бы всё как по нотам, не влезь я со своей импровизацией».

Утренняя духота как и следовало ждать, прорвалась грозой, тоже давно прошедшей. Небо сияло высокое и голубое с лёгкими перьями облаков. Солнце ласково грело. По мостовой неслись мутные потоки, но тротуар уже подсох и только последние капли пятнышками темнели на асфальте. В лужах отражались верхушки домов с искажёнными очертаниями. Оркестранты быстро уходили через площадь, сторонясь его как зачумленного, виделись уже только силуэты, но и они таяли, будто улетают или, что более вероятно, уплывают по лужам. Трофим глубоко вдыхал свежий после грозы воздух. Сравнение с цирком лишало происшедшее тяжёлой серьёзности, придавая оттенок игры, и даже вина его вдруг показалась не настоящей. Почувствовал себя лёгким, будто случилось что-то радостное – он поступил, как считал нужным и пусть будет, что будет, ему не в чём себя упрекнуть. Иван Афанасьевич, наверное, поддержал бы его. Но музыканты не собирались отстаивать свою правоту ни достоинство, а только хотели сохранить оркестр. Стало быть, высокие принципы не всегда главное? «А может быть, и нет», – вспомнил он Ивана Афанасьевича. Советоваться было поздно. Лёгкость обернулась пустотой, и он сразу почувствовал голод. Доехал до центра, вышел из автобуса, пошёл по бульвару, окаймлённому двумя рядами тополей вниз, к тому самому перекрёстку, режущему огромный город на четыре части света. Здесь в большом кафе они пообедали тогда с Костей. И встреча с Изольдой была здесь, на этом перекрёстке. Давным-давно.

Толпы людей, как всегда перемешивались на тротуаре, обтекая мраморную пирамиду. И снова Трофим глядел в толпу, и опять увидел в толпе Изольду, и даже мысленно усмехнулся раньше, чем понял, что никакое это не видение – живая, настоящая Изольда на том же перекрёстке снова шла ему навстречу. В третий раз.

Ничто не блеснуло в больших синих глазах, будто и не Трофима увидела, скользнув по улице взглядом. Не увидела? Не узнала? Не захотела узнать? Или вообще не Изольда это была, а так – похожая прохожая? Я не знаю, и Трофим тоже никогда не узнал этого. Дробно застучали каблучки по лестнице подземного перехода вниз, в темноту. Он остался на тротуаре. Всё...

Мысль полетела быстро, как никогда в жизни. Пустая комната. Стол. Записка на клочке, неровно оторванном... Нечего и думать о том, чтобы догнать Изольду внизу, в путанице тоннелей. Но выходы, отсечённые широкими мостовыми, все на виду. Изольда появилась из ближнего, по другую сторону бульвара. Между ними гудел поток автомобилей стальных, тяжёлых, бесчувственных, но ближайшая дорога была прямо через мостовую. И не оглянувшись, не слыша, не думая, Трофим шагнул наперерез потоку.

Автомобиль чёрный и длинный нёсся почти бесшумно. Он качался на рессорах, как кошка на лапах и тысячи отражённых солнц блестели, дробясь на его лакированных крыльях. Автомобиль пролетал зелёные светофоры, чуть сворачивал на изгибах улиц и ровно держал направление там, где улица ложилась бесконечной стрелой, рассекая город из конца в конец. Шофёра никто не обвинял потом – был он трезв, опытен и внимательно смотрел вперёд, но автомобиль нельзя остановить мгновенно. Правила дорожного движения гласят: «Остановочный путь, это расстояние, необходимое для полной остановки транспортного средства, начиная с того момента, когда водитель заметил препятствие». Запоздалый крик тормозов – трагический голос летящего века...

Трофим был убит сразу, единственным ударом широкого хромированного бампера и то, что взлетело над тротуаром косо и вверх – был уже труп. Труп врезался в острую, как нож, грань пирамиды, облицованной мрамором, кости ещё раз хрустнули, дробясь и ломаясь, он секунду повисел и сполз, осел на тротуар бесформенным, пустым мешком. Рука, далеко высунувшись из рукава, белела до цвета бумаги или стенки, обмазанной мелом – цвета, которого никогда не имеет живая кожа. По неестественно белой руке чёрная струйка крови текла, разделяясь на пальцах пятью ручейками, капала на асфальт, превращаясь в струю, и хлынула широко, став лужей. Будто плывёт в луже тело, плывёт... Плывёт.

Быстро собралась небольшая толпа. Кто-то побежал к таксофону и вызвал тех, кого полагается вызывать в таких случаях. Все приехали, и милиция стала делать положенные замеры. Темнело. Работу закончили, труповозка увезла тело в морг. Был уже вечер, и высоко над пирамидами горели стеклянные шары, заливая перекрёсток светом ярче солнечного.

3.

Изольда так и не узнала о смерти Трофима. Да и зачем? Ведь Изольды, которую он любил, давно не было. Она тоже умерла, пусть и метафорически. Нынешняя, по-домашнему Иза, а для бизнес-партнёров Изольда Ефимовна, другая совершенно, и прежнее не вспоминает. В нашем сложном, летящем веке можно жить, даже не зная, что ты уже умер. Если пересекать улицы правильно и осторожно. А что, когда-нибудь было иначе? Или нет?