— Мне хочется понять, почему именно она отвратительна.

— Ты платишь по три раза, чтобы понять, почему тебе не нравится постановка? Что хорошего ты находишь в этом развлечении? Слушай-ка, сынок, ты пытаешься обмануть меня? Или что?

— Нет, я просто говорю, что мне это интересно. Раз вы показываете эту ленту, то я ее и смотрю. Хотите, я объясню вам, почему у вас почти пустой зал?

— Ну, летом бизнес никогда не бывает хорош.

— Это зависит не от погоды. Просто картины плохо смонтированы. Берется захватывающий сюжет, делается мелодрама, но почему же это не волнует зрителя?

Сейерман шумно засмеялся, обхватив свой животик.

— Ты мальчик, тебе не больше двенадцати-тринадцати лет, и ты хочешь доказать мне, что знаешь, как монтировать фильмы? И что ты знаешь это лучше, чем те люди, которые эти фильмы делают?

— Они не продержатся слишком долго, — парировал Александр, правда, немного смущенно. — Я знаю, я видел множество лент.

— Хорошо. Мы имеем в нашем бизнесе правило: публика всегда права. А ты ведь и есть публика. Ну так объясни мне, чем плоха эта картина, согласен? О'кей, я слушаю. Говори.

Александр глубоко вздохнул.

— Я объясню вам. Я сделаю больше, я посоветую вам, как обеспечить этой картине успех: все, что вам надо сделать, это поменять части местами. Это ведь просто. Вот история женщины, думающей, что кто-то пытается ее убить, она не знает — кто. Прекрасный сюжет — ситуация угрозы. В начале картины она говорит о своих подозрениях мужу, а он успокаивает ее, говорит, что у нее просто расстроена психика. Потом в нескольких сценах зритель видит, что он и есть тот, кто хочет ее убить, но это должно быть в конце. Сцена, где он отправляется покупать отраву для жены, должна завершать картину. В теперешнем виде в фильме нет ничего неизвестного. Зритель понимает, что она не все время в опасности, как думает она сама, а только в присутствии мужа. Вы берете эту сцену из начала фильма и ставите ее в конец. Тогда зритель на протяжении всего фильма не будет знать покусителя. Может быть, это муж, может, кто-то из окружающих ее людей, кто угодно; таким образом для зрителя (как и сама для себя) она все время в опасности. Мелодрама, героиня которой все время в опасности.

— Хорошо, допустим, — доброжелательно сказал Сейерман. — Твои критические замечания наверняка могут заинтересовать создателей фильма. Я уверен в этом. Но кое о чем, молодой человек, ты забыл. Если с самого начала не показывать, что муж и есть настоящий убийца, то придется выбросить лучшие сцены Дика де Лопеса, а он ведь кинозвезда, зритель только за то и платит, чтобы на него посмотреть.

— Я думал об этом, — сказал Александр. — Это, конечно, проблема. Очевидно, со стороны создателей фильма вообще было ошибкой приглашать в эту картину Дика де Лопеса, ведь в принципе это женская картина, по-настоящему им надо было приглашать кинозвезду женщину, а мужа может сыграть любой посредственный актер. Вот я и говорю, что, поскольку они допускают такие ошибки, вскорости они потерпят фиаско. Непременно.

Сейерман благодушно посмеивался.

— С такими идеями, молодой человек, надо идти в кинобизнес.

Глава третья

Александру исполнилось пятнадцать лет. Он ощущал свою юность как страшную обузу, нечто, что надо пережить, преодолеть, собрав все свои силы, чтобы потом подняться. Даже просто разговаривать с кем-нибудь было ужасным переживанием, заставляющим биться сердце; ладони его потели, рот пересыхал и щеки бледнели от мрачных опасений или вспыхивали от замешательства. Он не мог смотреть человеку прямо в глаза, хотя раньше это не составляло для него никакой трудности; он ни с кем, кроме матери, не мог установить достаточно доверительных отношений, не способен был поцеловать кого бы то ни было. И еще кроме поцелуев вокруг был мир взрослых, куда он так стремился войти.

Стояла жара. Дети, которые обычно бегали босоногими, нашли новое развлечение: привязав к ногам старые, изодранные башмаки, извлеченные из мусорных баков, они с бешеной скоростью носились по улицам. Запахи, витавшие вокруг, были в десять раз отвратительнее, чем обычно. Казалось, вот-вот не хватит воздуха для дыхания; а ночью кое-кто из жильцов спал на матрасах, вытащенных на железные площадки пожарных лестниц. В разгар лета не происходило никакой личной жизни. Ночи часто стояли беспокойные, со скандалами, шум которых пронизывал весь их старый дом насквозь, и у Александра, лежавшего без сна у открытого окна, возникало сильное беспокойство при виде ночного облика людей, тайного облика гнева и печали, принадлежавшего, казалось, каким-то иным существам, а не тем, которых он видел днем, когда они мирно шли по своим делам. Хриплый хохот помешанной из дома напротив гарантировал зловещий и полностью лишающий присутствия духа финал, более страшный, чем все эти перепалки, доносившиеся до Александра сверху и почти не замечаемые им. И все это подчас длилось долго, до всеочистительного рассвета, до первых свежих проблесков в небе, прогоняющих ночные тени и дающих возможность провалиться наконец-то в сон.

Но были беспокойные зрелища совсем другого сорта. Вот женщина, она переодевается в одном из окон напротив, причиняя своими движениями танталовы муки и доводя до дикого раздражения и надрыва, исчезнув в критический момент из поля зрения; немного погодя она появлялась опять, в домашнем платье или нижнем белье. Он видел клочки человеческой жизни, страсти, раздирающие мирное течение жизни, движения, жесты, взрывы невысказанных чувств: он видел изувеченные движением тела, творящие любовь, этот иступленный восторг членов. Долгие часы он просиживал у открытого окна, весь его разум воспламененно концентрировался, как солнечный луч, проходящий сквозь увеличительное стекло; в одной крошечной точке отдаленной деятельности — порочные движения, кусочки страсти, из которых он мог составить представление о полном акте. Род постоянного полуобморока искажал реальный мир, будто он виделся сквозь горячий туман; он мог подолгу качаться на самом острие этого резкого удовольствия, которое, завершаясь, становилось облегчением и одновременно падением. То, что он делал, было отвратительно и позорно; кроме этого, он знал — давно его отец говорил ему — что случается с мальчиками, занимающимися такими вещами; к тому же Александр имел сведения и из других источников: от этого бывают страшные болезни; могут раствориться мозги, разрушится позвоночник, выпадут волосы, поясница сгниет, и еще, все это может свести тебя с ума, лишить разума. Но все же он не мог остановить себя. Он охотно смирялся с возможностью своей ранней и мучительной смерти, с позором возможного разоблачения, с неизбежными отвращением и усталостью, приходящими вслед за кратким, захлестывающим, опустошающим разум, опустошающим плоть финалом. Вероятность того, что это может происходить во взаимодействии с кем-то, с другой персоной, с девушкой, казалась весьма нереальной, ибо взросление все не приходило. В этом состоянии было так много двусмысленности. Однажды он сидел в трамвае напротив девушки, такой хрупкой, смуглой, очаровательной, что лишь от взгляда на нее сердце его забилось острой болью: мука видимого и не имеемого, желание и неспособность просить. Она была свежа, живительна, солнечна и к тому же одета с иголочки, она казалась прекрасным дорогостоящим изделием, завернутым в нежнейшую папиросную бумагу. Думать о ней, мысленно применяя грубые термины, воображать ее участницей примитивных актов, теснящихся в его мозгу постоянно против его желания, он не мог, вся эта умственная гадость в столь прекрасный день, возле прелестной девушки казалась ему разновидностью вандализма. Однако он заметил, что ее глаза смелы, то есть смело устремлены на него, и не просто смело, а даже многозначительно: на расстоянии ее глаза казались переполненными — против ее воли — потоком ощущений, берущим исток в каком-то глубоком роднике, бьющем в ней самой. Смелые, посверкивающие, отважные глаза так не соответствовали этому спокойному, ясноочерченному лицу; длинная юбка, свежая блузка — все очень правильно и закрыто, ничто не выдает тайных очертаний тела, ничего вызывающего в манере держать себя, но все в конце концов так правильно и бесстрастно, что тем скорее, казалось ему, ее тело может принять запретные позы сладострастья. Дойдя в своих размышлениях о ней до этой точки, он почувствовал, что результат не замедлил сказаться; погода стояла жаркая, на нем была лишь рубашка и летние брюки, так что не заметить наступивших изменений было невозможно. Она и заметила. Но вся ситуация вдруг изменила смысл, превратив острое смущение в чувство волнующего приключения, — и это произошло от того, что вместо оскорбленного отвода глаз она слегка улыбнулась Александру как сообщница. Что-то вроде того, что она — не показывая виду — насладилась доказательством того эффекта, который произвела на него. Никогда раньше он не достигал такой мгновенно возникшей близости с кем бы то ни было. Проигнорировав все любезные предварительности, бесконечные общественные ритуалы, тщательно разработанные оговорки, она посмотрела на него весьма откровенно и слегка улыбнулась с пониманием того, что он ощущает, и улыбка ее будто смыла с него стыд происшествия, он почувствовал себя хорошо. Поощренный в этом, он, как ни странно, сумел посмотреть на нее без единой задней мысли, а прямота и резкость его голода возбудила, казалось, нечто вроде бесстрастной нежности в ее глазах, скорее милосердных, чем пылких; и сердечных, таких сердечных. Будто она прочла какие-то из его мыслей, но, несмотря на это, не рассердилась, не упрекнула его в непристойности, не отругала его, даже не нахмурилась. Он видел, что ее колени слегка раздвинуты, в других обстоятельствах это вряд ли имело бы хоть какое-то значение, но сейчас тот факт, что она не сдвинула их плотнее под его осознающим взглядом, породил в нем такое сильное переживание, что он начал медленно опрокидываться в это сладкое, в это болезненное острое… Он покусывал губы, пытаясь остановить себя, а она смотрела на него понимающими глазами, которые как бы ободряли его и были бесконечно милы; ведь эта сильная мужская вещь, происходившая с ним, была результатом ее воздействия на него. На следующей остановке она встала и покинула трамвай. Все случилось, и ничего не случилось. И ни слова не сказано между ними, ни одного прикосновения не произошло, но все настолько глубже и интимнее тех отношений, какие он когда-либо с кем-нибудь, кроме семьи, имел. Возможно, часто думал он впоследствии, все это событие он просто выдумал; возможно, она просто была погружена в собственные мысли, не имеющие к нему отношения, она могла просто-напросто не видеть его; возможно, перехваченный им взгляд, показавшийся ему понимающим, был просто рассеянным, ничего не видящим взглядом. Такое иллюзорное происшествие, но, однако, ее образ не покидал его памяти. И все последующие месяцы она была главной героиней его фантастических сюжетов, с ней он пережил такие превратности любви, какие только могло подсказать ему воображение.

В один прекрасный вечер, когда темнота нахлынула с внезапностью взрыва, Александр сидел у окна, рядом лежала открытая книга, в комнате на первом этаже многоквартирного дома двигалась раздетая женщина, и на таком расстоянии невозможно было определить, привлекательна она или нет. Но молодой она определенно не была и казалась слишком телесной… Платье она сняла, скорее всего, из-за жары, от которой задыхалась, тщетно пытаясь охладиться под душем. Но Александр не видел ее, он видел ту девушку из трамвая, такую свежую и хрупкую, изящную и в позах и в движениях, и вот она разделась, но не из-за жары, а исключительно для него, потому что она видела, что он смотрит на нее, и ее волновала мысль, что она показывает себя ему. Она уже сняла платье, полуотважно, полустеснительно, оставшись в длинной нижней рубашке с тоненькими бретельками на смуглых плечах и с очень красивой вышивкой, напоминающей те, которыми его мать украшала наволочки. Вот она выскользнула из этой одежды, и движения ее были вполне осознанны, а он слышал шуршание шелка по ее коже, и глаза ее были полузакрыты, она явно наслаждалась тем, что делает. Девушка из трамвая была не единственной вдохновительницей и обитательницей его грез; мысленно он создал дюжину воображаемых любовниц; он выдумывал их одежды, воображал, как они ходят, сидят, жестикулируют, когда и какие слова говорят. Эти образы немедленно отзывались на любой его каприз и на любое желание. Они были бесконечно предпочтительнее реальных девушек. Реальные девушки наверняка далеко не так отзывчивы, вряд ли они бросятся выполнять все его желания и именно так, как он хотел, нет, они могут нагрубить, поиздеваться над ним, посмеяться, могут унизить его, выпихивая из небольшого пространства едва-едва обретенной уверенности в себе. Иногда он пытался представить самое ужасное, что могло с ним случиться, если он подавит опасения и попытается сблизиться с какой-нибудь реальной девушкой, но видения ее действия так пугали его, что он выкидывал все эти мысли из головы. Да и как, собственно, это можно было реализовать? Ведь он никогда никого не встречал, да и сама мысль о необходимости заговорить с кем-нибудь — не обязательно только с девушкой — повергала его в подобие паралича, ему казалось, попытайся он заговорить, слова просто откажутся выходить изо рта. Много лучше, безопаснее фантазии. Мысленно он создавал такие утонченные, послушные творения. Он был глубоко убежден, что, когда придет время, он, при помощи некоего сверхчеловеческого усилия, громадной силы самоутверждения, при помощи узнанной тайны — пусть даже узнанной понаслышке — в конце концов, умело манипулируя реальностью, как он манипулировал ею в своих фантазиях, сделает необходимый шаг в мир реальной жизни. Все это возможно. Но жить в других условиях, диктуемых другими, было так болезненно; они должны любить его на его условиях. Мир, однако, оставался жестоким к нему, к его потребностям; жизнь была неуступчива и отказывалась становиться прозрачной. Но один день… один день был, конечно… Какое самомнение, думал он, не обольщаясь, какое чудовищное самомнение. И однако, разве у меня есть выбор? И то, что есть, и то, что может быть, — все ужасно.