Не успели Марья и Миша поравняться с адским чудищем, как раздался разбойничий посвист и из-под крыльца вынырнули две тени.

– Салтыковых принесло! Ну, Миша, держись! – предупредила Марья.

Братья Салтыковы, Борис и Михаил, были долговязыми недорослями, мослатыми, рыжими, с остриженными в скобку волосами на головах и такими же рыжими едва начавшими пробиваться бороденками. По их голодным лицам, усыпанным бледными веснушками и яркими прыщами, можно было понять, что им давно не перепадало ни крошки, хотя они, как два лисенка, целыми днями рыскали по округе.

– Показывай, чего промыслили? – пробасил ломающимся голосом один из братьев.

Миша отступил назад, непроизвольно схватившись за длинные рукава. Поняв по неосторожному движению, где спрятана добыча, Борис Салтыков резким движением дернул рукав шубы. Ворона упала на мерзлую землю. Братья на мгновенье застыли, не веря своему счастью, а затем старший из них с деланым возмущением обратился к Мише:

– А еще родственник называется! Теперь не обессудь! Не хотел добром делиться, так мы все заберем.

Он нагнулся за птицей, но Марья опередила его, схватив ворону и метнувшись к крыльцу. Однако Михаил Салтыков тоже был проворным и вскочил на ступени. Марья подалась назад, но там, широко растопырив руки, стоял Борис. Деваться было некуда, но тут девушке пришла в голову шальная мысль бросить ворону прямо в пасть адскому чудищу.

Салтыковы боязливо переглянулись. Страшно было дотрагиваться до адского стража. Но голод пересилил страх, и Борис, перекрестившись, протянул руку к оскаленной пасти чудовища. Марья только того и ждала. Она прыгнула обеими ногами на голову поверженного истукана. Хитроумный механизм, спрятанный иноземным мастером в брюхе чудовища, пришел в движение. Из ушей истукана показалась зазубренная по краям медная пластина, изображавшая адское пламя, тяжелые челюсти с лязгом захлопнулись. Салтыков отдернул руку, и медные клыки только царапнули ладонь. Недоросль завопил от боли, а больше от ужаса. Братья бросились наутек, вообразив, будто адское чудище ожило и сейчас вскочит на когтистые лапы. Марья засмеялась, разжала медные челюсти и высвободила ворону.

Через низкую дверь они вошли в хоромы, а навстречу им уже спешили две женщины: впереди инокиня великая старица Марфа в черном монашеском одеянии, за ней бабушка Федора в ветхом телогрее.

– Кто кричал? Не с тобой ли, сыночек, приключилась беда? – испуганно расспрашивала Мишу старица Марфа и, убедившись в том, что сын цел и невредим, начала ему выговаривать: – Как ты смел из дома выйти! Дождешься, непочтительный сын, материнского проклятья!

– Не гневайся, матушка! Голодно было сидеть, – робко отвечал Миша. – Зато Господь послал нам за труды, – прибавил он, показывая ворону.

При виде птицы суровое лицо старицы Марфы несколько смягчилось. Она взяла ворону из рук сына и обнюхала ее.

– Дохлая, поди! – с сомнением сказала она, потом еще раз понюхала и рассудительно заметила. – А хотя бы и дохлая! Что Бога гневить! Федора, займись-ка птицей.

Тут только бабушка Федора оторвалась от любимой внучки. Она не произносила гневных слов, подобно старице Марфе, а только укоризненно вздыхала и обнимала свою ненаглядную Машеньку. Погрозив внучке пальцем, Федора захлопотала по хозяйству. В одном из дальних покоев имелась исправная муравленая печь, даже зеленые изразцы по бокам не все были отбиты. Марья закрыла дверь на засов и быстро затопила печь, а Федора ловко ощипала ворону. Вскоре в печи забулькал горшок с похлебкой.

В дверь тихо постучали. Три раза, а потом еще два, как было условлено. Значит, кто-то из своих. Федора глянула на Марфу, та глазами показала: «Отвори». Отодвинув запор, Федора впустила в комнату инокиню Евтинию, ликом как две капли воды схожую со старицей Марфой. И взгляд у них был одинаково колюч, и широкие скулы под тонкой кожей придавали одинаковую неприветливость их лицам, и складка в углу тонких губ на один манер. Сходство неудивительное, потому что они были родными сестрами, дворянками Шустовыми в девичестве, затем боярынями Романовой и Салтыковой, а сейчас инокинями Марфой и Евтинией.

Евтиния перекрестилась на образа в углу, трижды облобызалась с сестрой Марфой, поцеловала племянника Мишу, поздоровалась холодно с Федорой и только на Марью не обратила внимания, словно ее не было в палате.

Раньше Евтиния вела себя ласковее. Но однажды ночью Марья проснулась от мук голода и увидела, как Евтиния сидит над ларцом и трет какие-то коренья. Рядом с ларцом стояли глиняные пузатые сосуды и склянки. Марья окликнула монашку. Евтиния чего-то испугалась, прикрыла телом ларец. Потом оправилась от испуга и сказала приторным голоском: «Ах ты, проказница! Переполошила меня, старуху. Глянь, какой жук ползет за твоей спиной!» Марья оглянулась, дивясь, какой жук выжил в холодных покоях Лжедмитрия. Никакого жука не было, а когда она повернулась обратно, исчез и таинственный ларец. С той поры Евтиния ее шпыняла и своей сестре Марфе что-то нашептала. Старица Марфа тоже невзлюбила девушку и подозрительно на нее поглядывала. Марья догадывалась, что Евтиния пришла по ее душу, и не ошиблась.

– Что же это ты, Федора, за внучкой не смотришь! – начала Евтиния. – Пошто она сына моего чуть не искалечила? Едва дитятко без руки не осталось!

– Борька первым на нас напал, хотел добычу отнять, – заступился за свою подружку Миша.

На лице старицы Марфы отражались противоположные чувства. Она должна была встать на сторону сестры, но сын для нее был гораздо дороже племянников, и старица сухо ответила:

– Дивлюсь я на племянников, сестра! Детины вымахали такие, что кулачищем свалят быка, а девку за косу оттрепать не могут. Не след тебе жаловаться, пускай сами управляются, а к Мише им накажи близко не подходить.

– Ну, сестра, спасибо! – Евтиния оскорбленно поджала губы. – Не ожидала! Знать, чужие люди для тебя ближе родни.

Евтиния направилась к выходу, но Марфа, не желая окончательно обижать сестру, пригласила ее разделить трапезу. Евтиния, с трудом скрывая муки голода, отнекивалась. Марфа по обычаю предложила второй раз, Евтиния по обычаю же отказалась, но после третьего приглашения согласилась, не в силах устоять перед упоительным запахом похлебки, распространившимся по комнате. Она села в уголке, назидательно сказав Федоре:

– Девке не положено со двора носа высовывать. Так издревле повелось, и не нам обычай менять.

Федора промолчала, да и что возразить? Евтиния права. Не полагалась дворянской дочери Марье Хлоповой бегать без присмотра. Сидеть бы ей в девичьей светлице, нанизывать бисер на нить и вышивать плащаницу или пелену для приходской церкви. В церковь выезжать раз в неделю в воскресенье вместе с родителями, братьями и прочими родственниками. Только где они все? Разбросало Хлоповых по русской земле. Неведомо, живы или нет, где и с кем воюют – с литовскими ли людьми, со шведами ли, с бродячими ли казацкими ватагами. Смута великая заполонила Русскую землю. Брат восстал на брата, сын на отца! И в то смутное время Марью Хлопову оставили на руках бабушки Федоры Желябужской.

Желябужские всегда были на виду, службу несли почетную, бывали и ясельничими, и посланниками. Это сейчас в присутствии стариц великих боярских родов бабушка Федора покорно возится у печи, а раньше она, как допущенная в дворцовые покои ближняя комнатная дворянка, сама приказывала ключницам и стряпухам. Она была замужем за думных дьяком Григорием Желябужским. Думный дьяк младший по чину из всех думных людей. Во время сидения государя с боярами, окольничими и думными дворянами в Боярской думе думные дьяки докладывают дела стоя. Но великих бояр и окольничих много, а думных дьяков всего двое или трое, а больше четырех никогда не бывает. В бояре жалуют за великую породу, а в думные дьяки берут за вострый ум. Когда великому государю случится спросить совета у великих бояр, они сидят безмолвно, уставя в пол длинные брады, а думный дьяк всегда знает ответ. Каждый имеет нужду в думном дьяке, а если есть нужда, то и благодарность само собой. Немало скопил покойный муж, вот только в Смуту все пошло прахом, и осталась Федора Желябужская горькой и сирой вдовицей. Но грех жаловаться, главное живы, и слава Богу!

– Видывали мы голод и лютее этого, – приговаривала бабушка Федора, подбрасывая щепу в печь. – При Годунове три года поля не родили. Помню, летняя пора была словно осень, дожди затопили нивы, все вымокло – от колоса до колоса не слыхать человеческого голоса. Дворяне и иные справные люди всяких сословий имели запасы, а подлый люд к третьему неурожаю совсем отощал. Мерли от нестерпимого глада прямо на улице, идешь между мертвецов, а у них изо рта торчит трава, коей они пытались насытится. А иные, прости Господи, пробирались в нужные дворянские чуланы и жадно пожирали говно.

– Божья кара за Борискины грехи! – наставительно заметила старица Марфа. – Настрадались мы, Романовы, от неистовой Борискиной злобы. Ненавидел он нас и боялся как родичей благоверной царицы Анастасии, первой жены царя Иоанна Васильевича. За венец, неправедно добытый, опасался.

Старица Марфа вновь и вновь перебирала в памяти годы опалы. Жили не тужили пятеро братьев Никитичей, сыновья боярина Никиты Романова и племянники царицы Анастасии. Все красавцы и молодцы как на подбор, к православной вере прилежны, к ратной службе усердны, к убогим и нищим милостивы. Замыслил Годунов погубить соперников и объявил, будто Романовы хотели его отравить. Обыскали палаты Романовых, нашли в сенях неведомо откуда взявшийся мешок с колдовскими кореньями. Обвинили братьев в колдовстве и чернокнижии, сослали по глухим местам. Старшего из Романовых – Федора Никитича против его воли постригли в монахи под именем Филарета и отправили в Сийский Антониев монастырь под Холмогорами. Жену его тоже постригли, и она превратилась в инокиню Марфу. Ее сослали в дальний заонежский погост. Келью для опальной боярыни срубили нарочито тесную, чтобы в ней нельзя было ни лечь, ни повернуться.

Вспоминая свои страдания, старица Марфа на мгновение всплакнула, но тут же прогнала слезу, и очи ее блеснули сухой ненавистью:

– Сподобили меня ангельского чина, за то Бога вечно благодарю, но Бориску вовек не прощу. Неисповедимы пути Господни, избрал он орудием мщения Гришку Отрепьева, нашего же, Романовых, боевого холопа. Страдник ведомый, еретик и расстрига Гришка Отрепьев, отступя от Бога, по совету дьявола и лихих людей, бежал в Польшу и объявился там царевичем Дмитрием Ивановичем.

Царевич Дмитрий был сыном Ивана Грозного от последнего брака с Марьей Нагой. После смерти отца царевича сослали в Углич, где он погиб, случайно наткнувшись на нож во время детской игры в тычку. Так объявил Годунов, только ему не поверили. Шептались, будто Годунов подослал убийц к царственному отроку. Иные еще тише и потаеннее шептали друг другу на ухо, будто ошиблись злодеи – убили, да не того. Ну, не глупые же в самом деле были Нагие, знали же они, что сын Иоанна Грозного всегда будет бельмом в глазу для Годунова. Знали и укрыли царевича, а вместо него подставили чужого ребенка, обликом схожего с Дмитрием. Истинный же царевич жив и объявится, едва придет в совершенный возраст. Поэтому, когда в Литовской земле появился человек, назвавший себя чудесно спасшимся Дмитрием, ему поверили.

– Прельстил он своим ведовством и чернокнижием короля и панов, – рассказывала старица Марфа. – Да и в Московском государстве, чего греха таить, многие чаяли самозванца подлинным царевичем. Бориска Годунов умер внезапно, видать, от досады. Царствовал, как лиса, и околел, как пес. Оставил государство на малолетнего сына Федьку, но его удавили во дворце, когда Самозванец с ляхами и казаками подошел к Москве. Въехал Лжедмитрий в Кремль под колокольный звон. Тело Бориски велел выкинуть из храма Архистратига Михаила, царской усыпальницы. Выволокли прах его на сонмище, пихали ногами. Так был наказан наш враг! Зато нам, Романовым, стало легче! Самозванец привечал Романовых, якобы мы были его родичи по царице Анастасии, а я думаю, по старой холопской памяти, как своих бывших господ.

– Холоп он и есть холоп! – вступила в разговор Евтиния. – Не имел Самозванец ни виду царского, ни осанки. Христианских обычаев не исполнял, в мыльне не парился. После обеда не почивал, как всякий добрый христианин, а тайком выбирался из Кремля и запросто гулял по улицам, заходил в лавки серебряных дел мастеров. Ратным делом сам занимался, словно не было для того воевод. Велел построить на Масленицу снежную крепость, посадил в нее бояр и сам водил немцев на приступ. Из пушки палил зело метко, но разве царское дело быть пушкарем? Толковал, что нам, русским, надобно учиться у ляхов, немцев и прочих проклятых латинов и лютеров. Обещал, что за отъезд за рубеж в учение не будут казнить смертью, как всегда бывало. А в чем тут прибыток? Чему учиться у проклятых еретиков? Одно только смущение вере. Но терпели его неистовства, пока Маринка Мнишек не приехала из Польши.