Александра Соколова

Царский каприз

Исторический роман из времен царствования Николая I

I

В ЦАРСКИХ ПОКОЯХ

Ранние весенние сумерки спускались над туманным Петербургом. Лучи заходящего солнца скользили по крышам высоких домов и яркими бликами отражались на куполе мрачной Петропавловской крепости и на весело уходившем ввысь золотом шпиле Адмиралтейства.

Эти лучи, играя, пробирались сквозь зеленеющую листву Летнего сада, миллионами золотых брызг дробились и скользили по гладкой поверхности уснувшей Невы и, сплошь заливая огромную Дворцовую площадь, живым снопом врезались в зеркальные окна роскошного Зимнего дворца.

Там, перед широким итальянским окном царского кабинета, выходившего на Неву, прислонившись спиной к мраморному косяку и весь уйдя в глубокую думу, стоял мощный красавец, император Николай I Павлович, за несколько лет перед тем вступивший на русский престол.

Тревожной страницей врезалось это воцарение в историю русского государства. Далеким отзвуком откликнулось оно в мрачных рудниках холодной Сибири и в виде тяжелого эпилога завершилось среди дрогнувшей столицы казнью декабристов.

Окончился драматический эпизод великодушной борьбы между царственными братьями, среди ореола великодушия состоялось отречение от престола цесаревича Константина Павловича и северный гигант Николай Павлович смелой, мощной стопою взошел на ступени могучего трона.

Он решительной, твердой рукою крепко сжал бразды сложного правления, зорким взглядом окинул свое широко раскинувшееся царство, и его громкий голос вещим кликом пронесся из конца в конец необъятной России.

Достигнув своей цели — беспрекословного повиновения своей державной воле, он спокойно вздохнул своей мощной грудью гиганта и улыбнулся холодной улыбкой удовлетворения.

Но был ли он счастлив в тайнике своей глубокой, как море, души? Не тревожило ли его недавнее прошлое, не вставала ли грозным признаком тревога за грядущее?.. Увы! Сказать это не мог никто! Северный колосс, как гранитная скала, глубоко хранил и свое мощное горе, и свою холодную, спокойную радость. Во всем мире он любил только свою семью. Он нежно заботился о подраставших детях и с благоговейным обожанием относился к своей царственной супруге, в то же время тревожно сторонясь от нее, оберегая ее от жгучих порывов своей властной любви. Он берег Александру Федоровну, как экзотический цветок, глубоко сознавая, что ей, при ее хрупкой натуре, трудно было подняться от тех тревог и волнений, которые ей пришлось пережить в роковой день 14 декабря 1825 г.

В тот исторический момент, когда Николай Павлович, почти вырвав маленького наследника из рук обезумевшей от страха матери, вынес его на волновавшуюся площадь и передал на руки верного ему полка, у императрицы Александры Федоровны впервые задрожала голова, и затем этот недуг уже не оставлял ее до конца ее жизни.

Но миновал короткий период времени, и, вполне успокоенная, счастливая, оберегаемая горячим, беспредельным обожанием супруга, окруженная цветником красавцев-детей, нежная и хрупкая, царица вся отдавалась счастью, вся наслаждалась жизнью и между тем оставалась как бы вне этой жизни, будучи оберегаема благоговейным культом всего окружавшего ее.

Рождение последних крепких и здоровых детей отняло у императрицы ее последние силы, и заботливо наблюдавшие за нею медицинские светила решительным словом науки положили известную грань между державными супругами. Кроткая и всему покорная императрица с женственной улыбкой встретила это решение представителей науки, а государь с молчаливым уважением преклонился перед ним.

И теперь, только что окончив обычный ранний обед (в Зимнем дворце в царствование императора Николая Павловича обедали обыкновенно в три часа дня), государь проводил императрицу до ее будуара и прошел в свой рабочий кабинет, смежный с небольшой, по-спартански обставленной спальней, где стояла его узкая железная кровать, покрытая военной шинелью.

Он остановился пред окном, выходившим на Неву, и весь отдался глубоким думам.

В последнее время император Николай Павлович задумывался все чаще и чаще, и наряду с горькими страницами прошлого в его уме вставали тревожные заботы о грядущем. Какое-то смутное предчувствие тяготило его душу, как будто в этом совершенно покорном ему могучем царстве где-то тайно и скрытно гнездилась какая-то никому неведомая, загадочная скорбь, вставала и смутно надвигалась какая-то тревожная, неведомая опасность.

Государь пристальным взглядом своих строгих глаз скользнул по заснувшей поверхности широкой Невы, на минуту остановился на шпиле Петропавловской крепости и, слегка вздрогнув, отошел от окна и опустился в кресло, стоявшее перед большим письменным столом.

Посреди этого стола в дорогой резной раме стоял портрет императрицы с маленьким наследником на руках, сбоку от нее грациозной группой весело выглядывали из золоченой рамки пленительные личики маленьких великих княжен; в глубь кабинета уходило, сливаясь с темной дубовой рамкой, строгое лицо Петра Великого с острым профилем и сдвинутыми густыми бровями, из-под которых зорко смотрели умные и проницательные глаза, а в темном углу, за тяжелыми складками бархатной портьеры как будто прятался написанный масляными красками портрет императора Павла I с его некрасивым профилем и загадочной тоскою его глубоких, словно блуждающих глаз.

Николай Павлович хорошо помнил отца; в его памяти глубоко врезались подробности последнего вечера, проведенного Павлом Петровичем среди родной семьи, и этот портрет, выступавший из своего темного угла, каким-то зловещим призраком вставал перед ним. Он как будто манил его куда-то, как будто о чем-то предупреждал его и чем-то грозил.

Император скользнул взором по всей этой исторической галерее фамильных портретов, на минуту остановился на кротком, мистическом лице императора Александра I, с болью в сердце отвел взор от изображения некрасивого лица своего брата, цесаревича Константина и, опустив голову на грудь, глубоко задумался.

Много было тут гордых, мощных властителей великого царства. На всех этих гордых головах поочередно покоилась державная корона, во всех этих, теперь уже мертвых, руках властно держался царский скипетр. А между тем кому из них и корона, и скипетр дали безоблачное счастье, в чью душу влили тихий, безмятежный покой?

Длинной вереницей прошли все эти монархи, друг другу завещая горькие уроки, друг перед другом вставая историческими примерами.

Император думал, на ком из них в эту тревожную минуту остановить ему свое внимание, кого принять за образец?..

И мысль подсказала ему, что этим образцом нужно избрать не Петра Великого, во всех своих новаторствах слепо следовавшего чужому примеру, рабски подражавшего всем чужим ошибкам, и не тревожную тень с детства обреченного на гибель отца; что не за таинственным мечтателем, мистиком и полуотшельником императором Александром I нужно было последовать в ту таинственную даль исторического тумана, из которой его не освободило даже строго правдивое слово всемирной истории.

Кто же из них был прав на своем ответственном царственном пути? Пред чьей скорбной тенью преклониться? По чьим следам пойти?

Между ним и всеми этими скорбными тенями была крупная, существенная разница. Все они по неотъемлемому наследственному праву входили на ступени трона, тогда как он ступил на них, благодаря отказу своего царственного брата от своих прав на престол, превышавших те, которые принадлежали ему.

Император Николай Павлович занял место на троне с палящим зноем честолюбия в душе, с природным инстинктом власти, с глубокой верою в себя, но занял его неподготовленный к великой мировой задаче и минутами сам глубоко чувствовал и сознавал эту неподготовленность.

Такая именно минута наступила для него теперь, среди полного беспросветного одиночества, среди царственной роскоши пышного и молчаливого дворца, и он был рад, когда в дверь его кабинета раздался стук и на пороге показалась некрасивая и приземистая фигура его младшего брата, великого князя Михаила Павловича. Император всегда был рад видеть этого брата; он знал, как горячо и самоотверженно тот любит его, знал, что по первому его слову Михаил Павлович, не задумавшись, отдаст свою жизнь, и сам горячо и преданно любил его.

Государь приветливым взглядом встретил вошедшего и, дружески протягивая ему руку, разом заметил на лице великого князя какую-то непривычную ему не то грустную, не то досадливую тень.

— Что с тобой, Миша? — ласково осведомился он, называя брата тем дружеским именем, которое они оба сохранили еще со времени далекого детства. — Ты как будто или сердит на кого-то, или кем-то и чем-то сильно недоволен?

— Все вместе! — пожал великий князь своими широкими плечами, в которые глубоко ушла его некрасивая голова. — Я и сердит, и недоволен, и прямо таки зол!

— Что? Или опять твои гвардейцы что-нибудь напроказили? — рассмеялся император. — Никак вам Бог лада не дает! Ты их всех без души любишь, они тебя все поголовно обожают, а вечно у вас идет какая-то глухая борьба, вечно ты с ними воюешь!

— Да как же не воевать, когда с ними никакого слада нет? — проворчал великий князь, опускаясь в кресло и весь уходя в его мягкие пружины, в то время составлявшие еще предмет далеко не всем доступной роскоши.

В этой позе Михаил Павлович рядом со своим красавцем-братом казался почти карликом. Сравнительно очень невысокого роста, тучный и очень некрасиво сложенный, он всей своей крупной головой уходил в широкие плечи, что вместе с сильно сутуловатою спиной и густыми прядями непослушных волос, как-то комично торчавших во все стороны, представляло малопривлекательную, отчасти даже комическую фигуру, над которой Михаил Павлович сам нередко подшучивал.

Но на этот раз ему было не до шуток. Он был серьезно расстроен чем-то и, так же быстро вскочив с места, как он быстро занял его, он принялся быстрыми и нервными шагами ходить из угла в угол огромного царского кабинета.

Государь хорошо знал эту манеру, ясно обнаруживающую в брате серьезное волнение.

— Да скажи мне, в чем дело? — ласково переспросил он. — Ведь не секрет же это?

— От тебя, конечно, нет! Я даже прямо-таки пожаловаться тебе хотел… Да тут такое обстоятельство… — и Михаил Павлович развел руками.

— Даже мне жаловаться хотел? Вот как?.. Значит, дело нешуточное?.. Жаловаться ты не охотник! Тут уж ведь до конфирмации тогда дело доходит?

— Да и дошло бы, если бы не одно щекотливое обстоятельство! Не будь тут замешано имя женщины, я проучил бы этого мальчишку!.. Да, не будь, тут не только имя, а честь женщины, даже молодой девушки замешано!

— Да, если так, то дело другое! — серьезно проговорил государь.

Он рыцарски относился к вопросу женской чести и не стал расспрашивать брата о подробностях того дела, о котором тот вел речь.

Прошла минута упорного, тяжелого молчания. Великий князь, видимо, хотел что-то сказать, но не решался.

— Я… знаешь ли… к тебе… с просьбой! — наконец произнес он, не глядя на брата.

Государь улыбнулся. Он предвидел конец разговора.

— Тебе денег нужно?.. Да? — ласково осведомился он.

Он знал, что у великого князя никогда не было рубля за душой и что это происходило единственно от того, что Михаил Павлович раздавал все, что получал и от казны, и с личных своих имений.

— Да… Я хотел бы!.. Впредь бы мне… в счет жалованья… Только с твоими министрами я разговаривать не люблю. Лучше сам ты дай мне, а когда придет срок, я жалованье получу и сам тебе принесу.

— Да хорошо, хорошо!.. Сосчитаемся! — улыбнулся государь.

— Да больше давай!.. Бог их там знает, сколько у них на свадьбу-то уйдет.

— На свадьбу? Ты, стало быть, в сваты записался?

— Запишешься тут, если дело так исключительно сложилось! — сердито произнес Михаил Павлович.

— Десяти тысяч с тебя будет?

— Ну, вот еще! Конечно, хватит.

Надо заметить для верности исторической передачи, что в то время счет велся еще на ассигнации, и не крупная в настоящее время сумма в три тысячи рублей серебром в то время представляла собой крупную и солидную сумму в десять тысяч рублей ассигнациями.

— Бери больше, если надо! — предложил император.

— Ну, хорошо, дай двенадцать тысяч, а больше уж ни под каким видом! Опять твой Булгаков!.. Стал бы из-за него тебя беспокоить? Да и надоел он мне хуже горькой редьки… Я ему наотрез сказал, чтобы он унялся, а не то я его в армию сплавлю.

— Не сплавишь… он тебя забавляет! — рассмеялся государь.

— Прежде забавлял, а теперь надоел! Прямо-таки озорничает.

— А назначение этих денег — секрет?