Неизвестно, знала ли о них маленькая больная, но однажды, когда ей особенно сильно нездоровилось, она заговорила со своим высоким гостем о прошлом и со слезами восторга и благодарности вспомнила свое покинутое «маленькое гнездышко». Государь тотчас же предложил ей вновь перевезти туда все ее вещи и устроить все так, как было раньше, но Асенкова усиленно восстала против такой непроизводительной траты и сказала, что когда совершенно оправится после родов, то вместе со своим ребенком поедет взглянуть на свое бывшее «гнездышко».

— Тогда опять совьем его, — по-прежнему улыбнулась она, — и сына с собой туда возить станем.

Она была почему-то уверена в том, что родит именно сына, и заранее занималась вопросом, какое имя ему будет дано. Она весело толковала и о его воспитании, и о его будущей служебной карьере.

Но всему этому не суждено было сбыться.

Почти всю весну Асенкова провела, редко поднимаясь с постели, и только по настоятельному приказанию доктора делала несколько шагов по роскошно убранному садику своей прелестной дачки.

В начале лета она вдруг как будто поправилась и посвежела и шутя уверяла государя, что набирается сил для предстоящего великого акта.

Ее старушка мать тоже оживилась при мысли о возможности полного поправления здоровья ее ненаглядной Варюши, но вещее сердце матери ныло и болело ей самой непонятной болью.

Она молилась, по ночам вставала, чтобы перекрестить свое сокровище, и с любовью готовилась к тому, чтобы встретить своего внука, вполне разделяя убеждение будущей молодой матери, что родится непременно сын.

Это двойное предчувствие сбылось. В первых числах июля, перед вечером, молодая Асенкова почувствовала приближение родов. Немедленно были вызваны и акушер, и акушерка и приняты все меры к тому, чтобы по возможности облегчить страдания больной. Но эти страдания были так сильны, что нашли нужным оповестить обо всем самого государя.

Царская фамилия в это время гостила в Павловске, у великой княгини Елены Павловны, и государь в тот же день в экипаже прибыл в Царское Село, на дачу, где лежала больная.

Он застал там всех в сильнейшей тревоге. Больная была без памяти. Акушер говорил о необходимости операции, не признавая в то же время достаточности сил больной для перенесения этой операции. Старушка Асенкова была в отчаянии. Она плакала и молилась, призывая на дорогую головку дочери всю силу, всю мощь материнского благословения.

Немногочисленная прислуга молодой артистки, к тому времени уже державшей и лошадей, и кучера, и даже выездного лакея, ходила вся как в воду опущенная. Молодую барыню все боготворили; не было человека, для которого ее болезнь не была бы истинным горем, которому возможность ее кончины не являлась бы истинным, глубоким, непоправимым несчастьем.

К больной государь не пошел. Да и акушер воспротивился этому, и сама больная не увидала и не узнала бы его. Она почти все время была без сознания и страдала невыносимо.

Государь остался в комнате, соседней со спальней больной, но, когда раздались ее громкие, мучительные крики и стоны, поспешил выйти в сад.

У него не хватало сил слышать эти стоны эти тяжелые крики.

Государь отдал приказ вызвать к нему акушера. Тот вышел, сильно озабоченный, в длинном фартуке, с засученными до локтя рукавами.

— Ну что? — спросил государь.

Акушер беспомощно развел руками.

— Скоро ли все окончится?

— Определить трудно, ваше величество. Без ланцета дело не обойдется, а я, как вы изволите видеть, еще не приступал к делу.

— Но все-таки опасности для жизни нет никакой? — спросил государь.

— За это никто не может поручиться, ваше величество!

— Неужели ты предполагаешь?..

— Врач не может и не должен предполагать, ваше величество. Он может только применить свое умение, если у него есть познания, и горячо молиться, если у него есть искренняя вера.

Побыв около двух часов на даче своей маленькой фаворитки, государь уехал, отдав приказ немедленно оповестить его о том, как окончится процесс родов.

И акушера, и акушерку он оставил в сильной тревоге. Мать больной даже проводить его не могла: она была невменяема от горя и отчаяния. Она и страдала, и умирала вместе с дочерью, и каждый крик, каждый стон больной переживался старушкой Асенковой со всем ужасом и всею силою страдания.

Прошло несколько часов, прежде чем на заре ясного, жаркого летнего дня вместе с мучительным криком агонии больной раздался первый слабый крик родившегося ребенка.

Старушка Асенкова не отходившая от постели дочери, набожно перекрестилась и потянулась к больной. Акушер, весь бледный от волнения, пережитого им во время трудной и серьезной операции, которой избегнуть не удалось, схватил ее за руку и остановил:

— Не подходите! Не мешайте! — тихо сказал он, но не договорил, чему не следовало мешать, не сказал несчастной матери, что одновременно с новой народившейся жизнью другая жизнь уходила, не решился сказать, что в самый момент появления на свет нового сиротливого гражданина мира наступила агония его несчастной молодой матери.

Старушка не поняла молчания доктора. Она, к своему счастью, не могла понять весь ужас этого трусливого, но великодушного молчания. Она лихорадочным жестом схватила доктора за руку и подняла на него пристальный взгляд своих измученных глаз.

— Мальчик, — мог он только ответить. — Мальчик, внук, — попробовал он улыбнуться, как бы желая этим коротким сообщением утишить горе матери.

Старушка еще раз перекрестилась и снова двинулась к постели дочери.

Однако опять ее остановило то же странное, непонятное ей восклицание:

— Не мешайте!

Больная тем временем лежала тихо и неподвижно. Страдания, очевидно, прекратились, Варенька как будто отдыхала от них.

Доктор, нагнувшись над нею, поднес ей к лицу флакон. Она тихо пошевелилась, открыла глаза и тихо произнесла:

— Мама!

Мать рванулась к ней и насторожилась с таким выражением на испуганно напряженном лице, от которого страшно становилось. Она нагнулась над умирающей и ловила ее последний вздох, ее последний взгляд.

— Мама! — тихо, как замирающее дыхание, повторился звук замирающего голоса. — Скажите государю, что я до последней минуты, до последнего дыхания была вся предана ему. Я там буду молиться за вас всех, а вы здесь меня не забывайте и в память обо мне… пожалейте мое дитя! Прощайте! Все прощайте… мои милые, дорогие, любимые! Спасибо всем за прошлую любовь за прошлое счастье! Господи, Боже Всемилостивый, прости мне…

Варенька не договорила. Предсмертным усилием поднятая рука безжизненно упала. Умирающая вся как будто вытянулась, подалась вперед, словно шла навстречу чему-то, ей одной видимому и понятному, и без жизни, без движения упала на подушки. Глаза Вареньки испуганно, удивленно остановились, грудь перестала подниматься, дыхания уже не было слышно, молодая жизнь отошла.

Одной юной, светлой жизнью стало меньше на земле, одним ангелом больше на небе.

Доктор молча отошел и стал снимать с себя фартук. Акушерка, нагнувшись над умершей, бережно закрыла ей глаза, а старушка мать продолжала стоять безжизненная, бездыханная, словно сама умерла вместе с дочерью, словно и ее любящее, горячее материнское сердце остановилось вместе с уже не бьющимся сердцем дочери.

— Надо обмыть, пока тело не застыло, — послышался над Агафьей Тихоновной осторожный голос акушерки. — Надо все приготовить.

Старушка подняла на нее испуганный, оторопевший взгляд. Она не понимала происшедшего, боялась понять. Она бережно, раздвигая всех, подошла к кровати умершей и с любовью нагнулась над нею.

— Варечка!.. Варечка! Проснись! — проговорила она, губами прикасаясь к бледной, осунувшейся щеке покойницы и прижимаясь горячим материнским поцелуем к ее уже начинающему холодеть лбу.

И вдруг весь ужас истины коснулся ее отяжелевшего, словно уснувшего мозга, и Агафья Тихоновна, как бы просветленная, разом поняла все. Она бросилась к дочери, охватила ее своими горячими руками и вскрикнула так, что у всех присутствующих кровь в жилах застыла, вскрикнула так, как может вскрикнуть только мать, у которой взяли ребенка.

На этот душу раздирающий крик ответил другой вопль с улицы, из глубины парка, к которому примыкала маленькая нарядная дачка. Этот мучительный ответный крик вырвался из груди человека, всю ночь простоявшего в глухой аллее парка и следившего за тенями, скользившими по окнам дачки.

До убитой горем матери донесся этот мучительный крик. Она услышала, узнала его!

— Гриша! — крикнула она в свою очередь и, широко растворив дверь балкона, как безумная ринулась в темную аллею парка.

Она угадала. Это вскрикнул Нечаев. Этот мучительный, нечеловеческий крик вырвался из души человека, после нее больше и горячее всех любившего ее Варю.

Агафья Тихоновна бросилась к Нечаеву, но в парке его уже не застала. Увидев ее приближение, Григорий Ильич поторопился скрыться. Ему уже нечего было делать здесь, в этом нарядном, благоухающем цветнике, не о ком было заботиться, не за кем следить. Его светлое солнышко закатилось, его яркая звездочка померкла! Все то, что оставалось здесь, было ему чужое. Его жизнь совсем окончилась, совсем ушла.

XIV

После кончины Вареньки

Государю было дано знать о кончине Вареньки Асенковой тотчас же после того, как она свершилась. Он сам не приехал, но немедленно был вызван из Петербурга Гедеонов, который и примчался вместе с присланным за ним фельдъегерем.

Директору было поручено погребение, и ему же государь поручил первые заботы о появившемся на свет ребенке.

Старуха Асенкова оставалась безучастною ко всему, и даже когда после первой панихиды, собравшей массу народа, среди наступившей тишины к даче подъехал экипаж государя и Николай Павлович, серьезный, задумчивый и мрачный, вошел в знакомый светлый уголок, Агафья Тихоновна как будто не заметила или не узнала его. Она не пошла к императору навстречу, даже не приветствовала его, а только покорным, холодным наклоном головы ответила на его почтительный поклон.

Государь низко поклонился гробу, коснулся губами уже застывшей руки покойницы и отошел, взяв с собою один из цветков, лежавших в утопавшем в венках миниатюрном гробе.

Маленькая артистка, как нарядная куколка, лежала в своей залитой солнцем игрушечной дачке. Все улыбалось вокруг этого нарядного маленького гроба. Блики солнца, прорываясь сквозь тюль занавесок, скользили по бледному личику и тонким, полупрозрачным ручкам. Аромат цветов наполнял это светлое теплое гнездышко, и только мертвое, неподвижное, как бы застывшее, горе матери стояло на страже у родного гроба. Только ему одному не было места в этой обстановке, среди этого моря света и цветов. Одно только это неутолимое горе мучительным стоном туманило эту светлую, пеструю картинку, тщательно вставленную в богатую, заботливо устроенную рамку.

Государь еще один только раз накануне погребения приехал к гробу своей маленькой фаворитки. Он совершенно неожиданно появился у гроба поздним вечером, почти белой летней ночью, в цветущем садике, окружавшем нарядную дачку. Он приехал один и вошел в маленький зал, где, смешанный с запахом кадильного дыма и ароматом цветов, стоял уже тот страшный запах разложения, который в то далекое время нельзя еще было устранить ничем, кроме бальзамирования.

Государь вздрогнул от этого едкого запаха и, низко поклонившись гробу, поспешил выйти из комнаты и быстрым шагом дошел до ожидавшего его экипажа.

Теперь, как и в первый раз, мать умершей не заметила, не встретила и не проводила его. Она ничего не видала и не сознавала, кроме своего страшного горя, ничего не видела вокруг себя, кроме гроба дочери.

Даже слабый крик ребенка, за которым установлен был самый тщательный уход, бессилен был оторвать старушку от дорогого гроба. Ребенок — это было что-то новое, что-то, чего при ней не было, а старушке было близко и дорого только то, что было при ней.

Агафья Тихоновна не встречала и не приветствовала гостей, не видела и не замечала директора театра Гедеонова, приезжавшего каждый день на утренние панихиды, и только молчаливым наклоном головы ответила на предложение перевезти тело молодой артистки в Петербург для погребения его на Волковом кладбище, как этого пожелал сам государь.

Император вспомнил, что однажды в пылу веселой и оживленной болтовни жизнерадостная молодая девушка сообщила ему, что на Волковом кладбище погребены артисты, память которых она глубоко чтит, и шутя взяла с него слово, что в случае ее смерти здесь, в Петербурге, подле него, он прикажет и ее похоронить на Волковом кладбище. Тогда царское слово дано было в шутку, теперь его приходилось исполнить серьезно.