Посвящается Терри

Наихудший сценарий, коего мы избежали.


Ребенок больше всего нуждается в любви тогда, когда он менее всего это заслуживает.

Эрма Бомбек



8 ноября 2000 г.


Дорогой Франклин,

Я не совсем понимаю, почему незначительное сегодняшнее событие побудило меня написать тебе. Однако с тех пор, как мы расстались, мне, пожалуй, больше всего недостает возвращений домой, когда я делилась с тобой впечатлениями обо всем смешном, что произошло за день, как кошка — если бы она у нас была — приносила бы мышь к твоим ногам. Так любовные кошачьи парочки, рыская весь день в одиночку по задним дворам, обмениваются вечером своими скромными находками. Если бы ты сейчас сидел в моей кухне, размазывая хрустящее арахисовое масло по ломтю «Бранолы», я бросила бы пакеты — из одного обязательно сочилось бы что-то вязкое — и начала взахлеб рассказывать эту пустячную историю. Я даже не стала бы делать замечание, что пора ужинать, а на ужин у нас спагетти, и не стоит перебивать аппетит таким сытным сандвичем.

В первое время мои истории были экзотическими; я привозила их из Лиссабона или Катманду. Однако на самом деле никому не интересны заграничные истории, и ты слушал меня с такой преувеличенной вежливостью, что я всегда могла определить — ты предпочел бы анекдотичный пустячок, случившийся поближе к дому, скажем, забавную стычку со сборщиком платы за проезд на мосту Джорджа Вашингтона. Мои сувениры — вроде пакетика слегка зачерствевших бельгийских вафель, «ерунды», как сказали бы британцы, — были искусственно пропитаны легким магическим ароматом дальних стран. Как и у безделушек, которыми любят меняться японцы, ценность привозимых мной подарков заключалась лишь в яркой иностранной упаковке. Насколько более интересным был бы артефакт, найденный в нетронутых залежах старого штата Нью-Йорк, или пикантный момент поездки за продуктами в «Гранд юнион» в Найаке.

Именно там и разворачиваются события моей нынешней истории. Кажется, я наконец начинаю понимать то, чему ты всегда пытался научить меня: моя собственная страна так же экзотична и даже так же опасна, как Алжир. Я стояла в молочном отделе супермаркета. Мне, собственно, немного было нужно. Я теперь никогда не ем спагетти, ведь некому с таким смаком съесть большую часть того, что я приготовила. Я так скучаю по удовольствию, которое ты получал от еды.

Мне до сих пор очень трудно появляться на людях. Ты подумал бы, что в стране, страдающей, как утверждают европейцы, «отсутствием чувства истории», я могла бы воспользоваться знаменитой американской амнезией, но мне не повезло. Никто в моем окружении не проявляет признаков забывчивости, а ведь прошел ровно год и восемь месяцев. Так что, когда заканчивается провизия, мне приходится собирать в кулак всю свою силу воли. Конечно, для продавцов в «Севен-илевен» на Хоупвелл-стрит моя известность померкла, и я могу купить бутылку молока, не ощущая бесцеремонных взглядов, однако поход в «Гранд юнион» остается для меня тяжелейшим испытанием.

Там я всегда чувствую себя воровкой и для компенсации распрямляю спину и расправляю плечи. Теперь я понимаю смысл выражения «высоко держать голову» и временами удивляюсь, как круто прямая спина меняет внутреннее состояние. С гордой осанкой я чувствую себя не такой униженной.

Размышляя, какие купить яйца — средние или большие, — я взглянула на полки с йогуртами и увидела рядом другую покупательницу: взлохмаченные черные волосы с отросшей на добрый дюйм сединой у корней и остатками старого перманента на концах; сиреневую блузку и лиловую юбку. Может, когда-то костюм и был модным, но теперь блузка чуть не лопалась под мышками, а длинная баска подчеркивала рыхлые бедра. Костюм нуждался в глажке: на подбитых плечах остались легкие складки от вешалки. Наряд из самых глубин шкафа, решила я, то, что вытаскиваешь, когда все остальное заносилось или валяется на полу. Когда женщина склонила голову к плавленому сыру, я заметила двойной подбородок.

Не пытайся угадать; ты ни за что не узнал бы ее по этому описанию. Когда-то она была стройна и привлекательна, как профессионально упакованный подарок. Хотя романтичнее представлять скорбящих исхудалыми, я легко могу вообразить, как горе заедают шоколадом, и вовсе не обязательно жить на одной воде. Кроме того, есть женщины, наводящие лоск не столько на радость супругу, сколько чтобы не отстать от дочери, а благодаря нам она теперь лишена стимула.

Мэри Вулфорд. Я не горжусь тем, что не смогла посмотреть ей в глаза. Я дрогнула. Я проверяла, целы ли все яйца в коробке, и почувствовала, как вспотели мои ладони. Я сделала вид, будто только что вспомнила о чем-то в соседнем проходе, и умудрилась поставить коробку с яйцами, не перевернув ее. Я бросилась прочь, оставив тележку со скрипящими колесами, и перевела дух только в отделе супов.

Я оказалась не готова к подобной встрече, хотя обычно вполне собрана и настороже... и часто это не пригождается. Но ведь я не могу за каждой мелочью выходить в полной боевой готовности, да и потом, какой вред Мэри Вулфорд может причинить мне теперь? Она уже сделала самое страшное, что было в ее силах: привлекла меня к суду. И все же я не смогла ни умерить бешеное сердцебиение, ни вернуться в молочный отдел, даже когда обнаружила, что оставила в тележке вышитую египетскую сумочку вместе с бумажником.

Только по этой причине я не выбежала из «Гранд юнион». Рано или поздно мне все равно придется прокрасться к своей сумке, а пока я стояла над супом «Кэмпбелл» из спаржи с сыром, бесцельно размышляя, как возмутил бы Уорхола дизайн новой упаковки.

К тому времени, как я добралась до своей сумки, путь был свободен. Я покатила тележку с видом деловой женщины, у которой очень мало времени на рутинные домашние дела. Но я так давно перестала чувствовать себя такой, что не сомневалась: люди, стоявшие передо мной в очереди в кассу, наверняка восприняли мое нетерпение не как спешку деловой женщины, для которой время — деньги, а как дикую панику беглянки.

Когда я выгрузила свои разномастные покупки, картонка с яйцами оказалась липкой, и кассирша ее открыла. Ах, Мэри Вулфорд меня все-таки заметила.

— Вся дюжина разбита! — воскликнула девушка. — Я скажу, чтобы принесли другую коробку.

Я остановила ее:

— Нет, нет. Я спешу. Я возьму эту.

— Но они совершенно...

— Я возьму эту коробку!

В этой стране нет лучше способа заставить людей сотрудничать, чем притвориться чокнутой. Демонстративно отчистив прайс-код бумажной салфеткой, кассирша просканировала яйца, вытерла руки, театрально закатила глаза.

Качадурян, — произнесла девица, когда я вручила ей свою дебетовую карточку. Произнесла громко, словно обращаясь к очереди. Был ранний вечер, смена, в которую удобно подрабатывать школьникам. На вид кассирше было лет семнадцать, она вполне могла учиться с Кевином в одном классе. Конечно, в этом районе полдюжины средних школ, а ее семья, возможно, только- только переехала из Калифорнии, однако, глядя в ее глаза, словно сверлящие меня, я так не думала. — Необычное имя.

Не знаю, какой бес в меня вселился, но я так устала от всего этого. Нет, я, конечно, стыжусь, вернее, стыд измотал меня, запятнал своей скользкой и липкой белковиной, а это чувство ведет в никуда.

— Я единственная Качадурян в штате Нью-Йорк, — с сарказмом пояснила я, выдергивая из ее руки свою карточку.

Кассирша бросила коробку с яйцами в пакет, где они потекли чуть сильнее.

И вот я дома... в том, что я считаю своим домом. Конечно, ты никогда здесь не бывал, так что позволь описать его.

Ты бы опешил. И не только потому, что я решила остаться в Гладстоне после того, как подняла столько шума своим переездом на окраину. Но я чувствовала, что должна остаться от Кевина на расстоянии, которое можно преодолеть на автомобиле. Кроме того, как бы сильно я ни жаждала анонимности, я не хочу, чтобы мои соседи забыли, кто я такая, а не каждый город предоставит подобную возможность. Это единственное место в мире, где всесторонне ощущаются последствия всех моих поступков, а сейчас мне гораздо важнее, чтобы меня понимали, а не любили.

После расчетов с адвокатами осталось достаточно средств на собственный домик, но я решила попробовать аренду. Более того, жизнь в игрушечной двухэтажной квартирке показалась вполне гармоничной. О, ты пришел бы в ужас; этот прессованный картон бросает вызов девизу твоего отца: «Материалы — все». Кажется, моя обитель вот-вот развалится, и именно этим впечатлением я дорожу.

Все здесь ненадежно. У крутой лестницы на второй этаж нет перил, и у меня кружится голова, когда я поднимаюсь в спальню после трех бокалов вина. Полы скрипят, а оконные рамы протекают, здесь все пронизано хрупкостью и неуверенностью, как будто в любой момент строение сложится, как карточный домик. Первый этаж освещают крошечные галогенные лампочки, подвешенные на ржавых одежных вешалках. Лампочки то вспыхивают, то гаснут, и этот дрожащий свет вносит свой вклад в ощущение шаткости моей новой жизни. Не отстает от них и единственная телефонная розетка: из нее выпадают внутренности, и моя зыбкая связь с внешним миром болтается на двух плохо соединенных проводках и часто вообще прерывается. Хотя управляющий обещал поставить нормальную кухонную плиту, я вполне довольствуюсь маленькой плиткой с перегоревшей лампочкой включения. Внутренняя ручка парадной двери часто остается в моей руке. Пока мне удается возвращать ее на место, но торчащий стержень поддразнивает намеком на мою мать: невозможностью покинуть дом.

Я также отдаю должное явной склонности моей обители сводить все ресурсы к минимуму. Отопление хилое: радиаторы дышат натужно и прерывисто, и, хотя сейчас начало ноября, я уже повернула регуляторы до предела. Принимая душ, я включаю только горячую воду без капли холодной, но этого тепла мне хватает лишь для того, чтобы не дрожать, а осознание отсутствия резервов омрачает мои омовения. Холодильник тоже включен на полную мощность, а молоко скисает уже через три дня.

Что касается декора, то назвать его так можно лишь в насмешку. Первый этаж покрашен в ярко-желтый, режущий глаза цвет. Из-под небрежных мазков просвечивает нижний слой белой краски, и кажется, будто стены исчирканы мелом. Моя спальня на втором этаже, выкрашенная в цвет морской волны, оставляет впечатление детской мазни. Видишь ли, Франклин, этот шаткий домик не ощущается вполне реальным. Как и я.

И все же я от души надеюсь, что ты не жалеешь меня: не этого я добиваюсь. При желании я могла бы найти более приличное жилье, однако в некотором смысле мне здесь нравится. Этот дом невозможно принимать всерьез, он игрушечный. Я живу в кукольном доме. Даже мебель здесь несоразмерная. Обеденный стол высотой мне по грудь, отчего я чувствую себя несовершеннолетней, а маленький прикроватный столик, на который я поставила ноутбук, наоборот, слишком низкий. Печатать за ним неудобно, но он вполне сгодился бы для того, чтобы угощать малышей ореховым печеньем и ананасовым соком.

Возможно, именно эта искаженная, подростковая атмосфера отчасти объясняет, почему я вчера не голосовала на президентских выборах. Я просто забыла. Все вокруг кажется мне таким далеким. Как будто страна вошла в мое царство сюрреализма вместо того, чтобы твердо разобраться с моими неурядицами. Голоса подсчитаны, однако, как в какой-нибудь истории Кафки, похоже, никто не знает победителя.

И вот я смотрю на дюжину яиц — на то, что от нее осталось. Я вылила остатки в миску и выловила кусочки скорлупы. Если бы ты был здесь, я взбила бы нам вкуснейшую фриттату с нарезанным кубиками картофелем, кинзой и чайной ложкой сахара, моим личным секретом. Но поскольку я одна, я просто вылью яйца в сковородку, взболтаю, мрачно поковыряюсь в омлете и все равно съем. Знаешь, в движениях Мэри я заметила некоторое едва намечающееся изящество.

Вначале еда вызывала во мне отвращение. Навещая маму в Расине, я зеленела от одного вида ее долмы, но мама все равно целыми днями бланшировала виноградные листья и аккуратно начиняла бараниной с рисом. Я напомнила ей, что долму можно заморозить. На Манхэттене, когда я, спеша к юридической конторе Харви, пробегала мимо закусочной на Пятьдесят седьмой улице, меня подташнивало от едкого запаха говяжьего жира. Однако тошнота прошла, и я по ней скучаю. Когда через четыре или пять месяцев я вновь испытала чувство голода — если честно, прожорливость, — аппетит показался мне неприличным. Поэтому я продолжала играть роль женщины, потерявшей интерес к еде.

Примерно через год я поняла, что актерство мое напрасно. Если бы я превратилась в скелет, никто и не заметил бы. А чего я ждала? Что ты обхватишь меня своими огромными ладонями, которыми следовало бы измерять рост лошадей, высоко поднимешь и с суровым упреком, от которого приходит в тайный восторг любая западная женщина, скажешь: «Ты слишком худая»?