Взошло солнце. При первых лучах его, проскользнувших через ставни, баронесса просила, чтобы отворили окошко; как бы боясь, что этот восход был последним в ее жизни, она не хотела потерять ни одного луча его.

К счастью, это утро предвещало один из тех чудных осенних дней, которые походят на весенние; ветви дерева, росшего около дома, достигали до крыши и были покрыты листьями, из которых одни были вполовину, другие совершенно желты. Малейшее дуновение ветра срывало несколько из них с дерева, и они, кружась, падали на землю. Баронесса грустно следила за ними глазами и улыбалась каждому листику, стремившемуся соединиться с землей, и думала, что скоро дыхание смерти сорвет и ее душу, подобно тому, как ветер срывал эти бедные листья. Цецилия, заметив, что глаза матери устремлены в ту сторону, начала сама следить за этим кротким и грустным взглядом и угадала мысль, волновавшую душу умирающей. Тогда она хотела идти затворить окно, но баронесса остановила ее.

— Дай мне полюбоваться, — сказала она, — как легко листья отделяются от этого дерева; я надеюсь, что то же будет и с моей душой, бедное дитя мое, и что она отделится от моего тела без больших страданий.

— Разве вам хуже, маменька? — со страхом спросила Цецилия.

— Нет, мне кажется напротив, что мне легче; в первый раз, уже с давних пор, я не чувствую никакой боли; если отсутствие страданий можно было бы назвать жизнью, то я думаю, что я могу еще жить.

— О! Маменька, как утешительны ваши слова! — вскричала Цецилия, хватаясь за малейший отблеск надежды. — Может быть, молитвы мои тронули Бога; может, Бог сжалится надо мной и позволит мне не лишаться вас.

И Цецилия упала на колени и, скрестив руки, молилась с таким усердием, что мать ее, все еще качая головой, не могла удержать слез.

— Отчего вы с таким сомнением качаете головой, маменька? Разве Бог не творил чудес гораздо больших, нежели то, которое я вымаливаю у него? И Богу известно, маменька, — прибавила Цецилия, поднимая руки к небу с удивительной верой, — что никогда сердце горячее моего не молило у него о чуде, даже тогда, когда Мария просила его за брата своего Лазаря, даже когда Иаир молил его за свою дочь.

И Цецилия начала молиться тихим голосом, в то время как мать ее грустно качала головой.

В двенадцать часов маркиза пришла узнать о здоровье дочери. Но даже и своим всегда легкомысленным взглядом она поняла глубокую и страшную перемену, какая произошла в больной, и только теперь в первый раз постигла она то, что вчерашний священный обряд не мог заставить ее постигнуть: именно, что смерть была близко.

В продолжение дня баронесса вынесла несколько припадков, только теперь обмороки эти обходились почти без страданий; она закрывала глаза, бледнела, и больше ничего; маркиза при первых двух обмороках, при которых она присутствовала, начинала громко кричать, говоря, что все кончено, что дочь ее умерла; так что Цецилия и баронесса просили ее удалиться и оставаться в своей комнате. Маркиза заставила себя просить несколько времени и наконец уступила просьбам.

Что же касается Цецилии, ее кроткая и нежная душа так хорошо гармонировала с душой ее матери, что они сливались вместе, подобно тому, как сливается запах двух цветов, когда мы приблизим их один к другому и станем вдыхать их аромат.

К вечеру баронесса ослабела еще более, она просила, чтобы снова открыли окно, которое было затворено в продолжение дня, — это окно было обращено на запад, туда, где солнце готово было скрыться.

Цецилия сделала движение, чтобы исполнить желание матери, но она сжала ее руку с силой, к которой бедная больная, казалось, была неспособна.

— Не отходи от меня, — сказала она.

Цецилия посмотрела на мать, лихорадка прошла, баронесса была бледна, рука ее была холодна. Она подозвала горничную, и та отворила окошко.

Баронесса сделала усилие и обернулась лицом к заходящему солнцу.

В эту минуту в саду пел соловей.

То была одна из тех вечерних песен, мелодичных, мерных, пронзительных, какие иногда поют эти нежные создания.

— Слушай, — сказала баронесса, приближая к себе Цецилию.

Цецилия склонила голову на грудь матери и начала слушать; она услыхала медленное и неровное биение ее сердца.

Тогда случилось то, что иногда случается, то есть мало-помалу она перестала слушать пение птицы, для того чтобы следить за этим последним признаком жизни, который бился в груди ее матери.

Ей показалось, что биение это с минуты на минуту становилось медленнее, но она все еще продолжала слушать; и соловей, отлетев шагов на сто, начал снова свою мелодичную песню.

Потом, через несколько минут, птица отлетела еще дальше, так что одни лишь самые звонкие ноты доходили до слуха умирающей.

Потом пение кончилось совсем.

В то же время сердце перестало биться.

Цецилия вздрогнула, в голове ее мелькнула мысль: соловей, только что переставший петь, был душой ее матери, улетевшей на небо.

Она подняла голову, баронесса была бледна и лежала без движения, рот ее был немного открыт, глаза полуоткрыты. Цецилия наклонилась к ней; тогда баронесса проговорила едва слышным голосом: «Прости». Цецилия почувствовала, как теплое и приятное дуновение скользнуло по лицу ее; глаза больной прикрылись, губы сомкнулись, легкое содрогание пробежало по телу, рука тихо вздрогнула, стараясь сжать руку дочери, и все кончилось.

Это дуновение, пробежавшее по лицу Цецилии, — то была душа баронессы, отлетевшая к Богу; это легкое содрогание, — то было последнее «прости» матери к дочери.

Все было кончено — баронесса умерла.

Ни один крик, ни один стон не вырвался из груди Цецилии; только две крупные слезы скатились по щекам ее…

Потом она пошла в сад, сорвала прекрасную лилию, полную свежести и благоухания, вернулась и длинный стебель ее вложила в руки матери.

В таком виде тело баронессы казалось восковой статуей прекрасной святой рая.

Тогда Цецилия стала на колени подле постели и приказала передать маркизе, чтобы та пришла молиться за душу ее дочери, в то время как она сама молилась за душу своей матери.

XV

Прощание

Не станем подробнее описывать печальную сцену, которую мы только что очертили, и грустных обрядов, за нею последовавших; как только герцогиня де Лорд и господин Дюваль узнали о смерти баронессы, оба, каждый со своей стороны, поспешили в Гендон. Только по причинам, которые легко понять, герцогиня не привезла с собой Генриха, и господин Дюваль не привез с собой Эдуарда. И благодаря дружбе одной и заботливости другого Цецилия, с одной стороны, имела приветливые утешения, в которых она нуждалась, с другой — поддержку, столь необходимую в подобных обстоятельствах.

Баронессу похоронили на сельском кладбище. Задолго перед тем она выбрала для себя место, и священник по ее просьбе освятил его.

Сильна была печаль маркизы. Она любила дочь свою настолько, насколько она вообще была способна любить, но печаль не производила на ее характер слишком сильного впечатления — она еще принадлежала тому времени, когда чувствительность составляла исключение.

Перед возвращением своим в Лондон господин Дюваль предлагал Цецилии всевозможные услуги, но не напоминал ей ни одним словом о прежних планах, заключенных между ним и баронессой. Цецилия с благодарностью, в которой невозможно было сомневаться, отвечала ему, что, если ей понадобится что-либо, она не обратится ни к кому другому, кроме него.

Маркиза и герцогиня долго между собой совещались; маркиза объявила герцогине свое решительное намерение возвратиться во Францию. Только твердая воля баронессы могла воспрепятствовать ей исполнить это желание, давно уже гнездившееся в уме ее. Она никогда не могла понять эту конфискацию имений, которую, однако, испытала на себе, и думала, что ее поверенный найдет какое-нибудь средство возвратить проданное народом, что она почитала совершенно незаконным.

И потому через два дня после погребения баронессы она готовилась к отъезду во Францию.

Эта новость сильно поразила и изумила Цецилию. Ей никогда не приходила мысль, чтобы она когда-нибудь могла покинуть это селение, сделавшееся для нее отечеством, этот домик, где она была воспитана, этот сад, в котором она провела свое детство посреди своих анемонов, своих лилий, своих роз, эту комнату, в которой скончалась ее мать, ангел кротости, терпения и чистоты; наконец, это маленькое кладбище, где она спала последним сном. И потому маркиза принуждена была два раза повторить приказание быть готовой к отъезду, и, когда Цецилия точно уверилась, что в услышанном не ошибалась, она ушла в свою маленькую комнату, чтобы приготовиться к перевороту, какой должен был произойти в. ее жизни, потому что в этой тихой, чистой и спокойной жизни всякая перемена была переворотом.

Сперва Цецилии показалось, что ей жаль было только этого селения, этого домика, этого сада, этой комнаты и этого кладбища, но, роясь поглубже в своих мыслях, она нашла, что ко всем предметам, о которых она сожалела, несколько примешивался и образ Генриха.

И тогда она начала считать за несчастье покинуть Англию.

Сперва она пошла в сад.

Как мы сказали, это было в последних ясных днях августа, последняя улыбка отходящего сада: каждый цветок, склонившись на стебель, казалось, прощался с Цецилией; каждый листок, падая, казалось, говорил ей «прости». Зеленые приюты на время теплых дней весны и жарких вечеров лета потеряли всю прелесть таинственности. Глаз проникал сквозь купы дерев, мог видеть сквозь беседки. Птички не пели, скрытые в зелени листьев, но с беспокойством прыгали они по обнаженным веткам, как будто они искали приюта от снегов зимы. Теперь в первый раз Цецилии показалось, что участь ее похожа на участь птичек. И для нее наступила зима, и, оставляя свой домик, она покидала убежище, где ее вскормила мать, свой обычный приют, и она не знала, что готовит для нее будущее, — соломенную или черепичную крышу.

Потом она уедет, и в чьи руки достанется ее прекрасный сад? Все эти деревья, эти растения, все эти цветы, жизнь которых она изучала, язык которых был ей понятен, что станется с ними, когда не будет ее — как живого центра, чтобы все заставлять жить ее жизнью, все привлекая к себе? Может быть, этот сад достанется в руки шаловливых и злых детей, которые будут ломать его для удовольствия, или какому-нибудь невежде, который даже не будет знать имен тех, чью душу она знала. Конечно, во Франции она найдет другие цветы, другие растения, другие деревья, но то не будут деревья, в тени которых она выросла, то не будут растения, которые она поливала своей рукой, то не будут цветы, которые из рода в род, если можно так выразиться, награждали ее своими самыми нежными благодеяниями за материнские ее попечения. Нет, все они будут чужды ей. Цецилия походила на тех молодых девушек, которых берут из монастыря, где они были воспитаны, вызывают их из объятий любимых подруг, чтобы бросить в свет, в котором они никого не знают и где их не знает никто.

В этом саду был для Цецилии целый мир мечтаний.

Однако ж она вышла из него для того, чтобы перейти в комнату матери.

Там был целый мир воспоминаний.

Комната оставалась в том виде, в каком была при баронессе. Каждая вещь была на своем месте. Цецилия, думая, что она проведет всю жизнь в Гендоне, старалась обманывать самое себя; и в самом деле, однажды запершись в этой комнате, где жизнь запечатлела воспоминание о себе и где смерть не оставила никаких следов, Цецилия могла воображать, что мать только что вышла и должна скоро вернуться.

И часто после смерти своей матери Цецилия приходила в эту комнату. Бог, сотворив человека для страданий, даровал ему и истинное облегчение от страданий — слезы; но какова бы ни была скорбь человеческая, бывают минуты, когда слезы иссякают, подобно высохшим источникам; тогда тяжело на душе, сердце ноет, тогда просишь слез и слезы не хотят литься; но пусть в ту минуту обратятся к прошедшему, пусть звук, напоминающий нам знакомый голос потерянного лица, пролетит над нашим ухом; пусть попадется на глаза предмет, им, бывало, употребляемый, — в ту же минуту прекратится это тяжелое состояние; в ту же минуту польются слезы обильнее прежнего; рыдания, стеснявшие нашу грудь, разольются слезами, и печаль, достигнув высшей степени, сама по себе облегчает нас.

И именно это облегчение, даруемое слезами, находила Цецилия на каждом шагу в комнате своей матери.

Прежде всего, против самых дверей постель, на которой она скончалась; в ногах ее крест, к которому она прикладывалась, принимая Святое причастие; в простенке двух окошек в фарфоровой вазе — лилия, которую она, мертвая, держала в руках и которая теперь в свою очередь, бледная и поблеклая, умирала, подобно ей; на камине — маленький вязаный кошелек, в котором оставались несколько серебряных монет и одна золотая; часы, которые продолжали ходить до тех пор, пока, забытые посреди общей печали, они не остановились, подобно сердцу, которое перестало биться; наконец, в комодах, в шкафах — белье, одежда, платья баронессы — все было здесь.