День прошел в подобных разговорах; Генрих сидел с маркизой и Цецилией до тех пор, пока приличие дозволяло это; и сама маркиза продлила его визит, пригласив отобедать вместе с нею и внучкой.

Вечером Цецилии еще раз захотелось посмотреть на море, и она стала упрашивать бабушку пойти прогуляться до берега. Маркиза говорила, что это было ужасно далеко, что подобная прогулка истощит непременно ее силы, тем более что она совсем потеряла привычку ходить пешком, но Цецилия подвела ее к окну, показала ей, что гавань была в двух шагах от дома, и до тех пор мучила госпожу де ла Рош-Берто, покуда та согласилась.

Генрих шел с маркизой, Цецилия шла впереди вместе с мамзель Аспазией. На каждом шагу госпожа де ла Рош-Берто жаловалась на неровность мостовой; потом, когда они пришли в гавань, — на запах от кораблей, потом, дойдя до берега, она жаловалась на сырость морского воздуха.

Маркиза принадлежала к числу тех людей, которые, сделав что-нибудь для других, хотят беспрестанно напоминать им всю великость их жертвы.

Это еще яснее объяснило Цецилии разницу, какая существовала между маркизой и ее матерью.

Возвратились в гостиницу. Маркиза ужасно устала и хотела тотчас же идти в свою комнату. Молодые люди вынуждены были расстаться, но завтра они снова увидятся, завтра, в шесть часов, отправлялся дилижанс.

Впрочем, они оба чудесно провели ночь, у обоих было довольно воспоминаний об этом дне.

На другой день снова возобновились жалобы маркизы: виданное ли дело отправляться в дорогу в шесть часов утра? Она была в отчаянии, что не последовала своему первому решению, не взяла особого экипажа, что дало бы ей возможность не торопиться, ехать в одиннадцать или двенадцать часов, выпив сперва свой шоколад.

Но и тогда, как и теперь, кондукторы дилижансов были неумолимы. Маркиза должна была быть готовой к шести часам. Пять минут седьмого тяжелая громада отправлялась с места.

Как мы сказали, маркиза, Цецилия и мамзель Аспазия сидели в отдельной карете, Генрих — в общей, но на каждой станции Генрих выходил узнавать, хорошо ли было путешественницам. При первом разе и при втором маркиза была очень угрюма; и хотя она с ужасом подумала о том, какую ночь ей придется провести, но при третьей перемене лошадей она спала крепким сном.

Однако ж на другой день, в Абевиле, где остановились завтракать, она уверяла, что целую ночь не могла сомкнуть глаз.

Молодые же люди в самом деле не смыкали глаз, но они, как очень понятно, не говорили о том ни слова и особенно на это не жаловались.

Тотчас после завтрака отправились снова в путь и только в Бове остановились обедать. Генрих отворил дверцы прежде, нежели кондуктор успел выйти из своего кабриолета. Маркиза приходила все в больший и больший восторг от него.

За столом Генрих занимался только двумя нашими дамами и с удивительной заботливостью услуживал им. Садясь в карету, маркиза пожала ему руку в знак благодарности, Цецилия улыбнулась.

В семь часов вечера начали мелькать огни Парижа. Цецилия знала, что в город въезжали через заставу Сен-Дени и что таможня обыкновенно останавливала кареты. Она знала также, что в этой самой таможне маркиза, баронесса и она едва не были открыты; как ни мала она была тогда, ее поразило пребывание их в этой комнате, и, когда карета остановилась, она просила у бабушки позволения посмотреть еще раз на это ужасное место, где маркиза и баронесса столько страдали.

Маркиза разрешила, прибавив, что она удивляется, как можно находить удовольствие в таких грустных воспоминаниях.

Генрих пошел просить у начальника таможни позволения одной молодой даме пройти через караульню и войти на минуту в последнюю комнату.

Разумеется, нетрудно было получить это позволение.

Маркиза не хотела выходить из кареты, Цецилия пошла одна с Генрихом.

Она пошла прямо в ту комнату и узнала ее; все было по-старому: тот же старый дубовый стол, те же старые соломенные стулья.

На одном из этих стульев, перед этим же столом она в первый раз увидала доброго Дюваля.

Это воспоминание напомнило ей все. Вместе с Дювалем Цецилия вспомнила и его жену, и Эдуарда — Эдуарда, назначенного матерью ее ей в супруги, которого она перед отъездом даже и не видала.

И тогда что-то вроде укора совести пронзило душу бедного ребенка; она вспомнила о своей матери, и слезы полились ручьем из глаз.

Те, кто сопровождал Цецилию, исключая Генриха, не понимали, каким образом этот старый стол и эти старые соломенные стулья могли так кого-нибудь растрогать.

Но для Цецилии здесь была вся ее прошлая жизнь. Кондуктор позвал Цецилию и Генриха; оба сели в дилижанс, который двинулся и проехал через заставу.

Цецилия возвращалась в Париж через ту же самую заставу Сен-Дени, через которую двенадцать лет тому назад она выезжала оттуда.

Будучи ребенком, она плакала, выезжая; будучи молодой девушкой, она плакала, возвращаясь.

Увы! Еще раз, в последний, она должна будет, бедное дитя, выехать через ту же заставу.

XVIII

Генрих Энгиенский

Маркиза и Цецилия остановились в Парижском отеле, и Генрих взял там особую комнату для себя.

Первые дни употребили на то, чтобы осмотреться; маркиза послала за своим поверенным, но оказалось, что не только ее поверенный умер, но и поверенных нет. Она должна была довольствоваться адвокатом, который от слова до слова повторил ей то, что она слышала от адвоката, за которым посылали в Булони.

В течение 12 лет, проведенных маркизой за границей, Париж так переменился, что она не узнавала его. Строения, моды, язык — все изменилось. Госпожа де ла Рош-Берто ожидала увидеть столицу печальной и мрачной вследствие перенесенных ею несчастий, но ожидание ее не сбылось: ветреный беззаботный Париж принял кроме своей обыкновенной наружности вид праздничный и горделивый, который еще не был известен маркизе. Париж предчувствовал, что он будет столицей не только Франции, увеличившейся в объеме, но и множества других царств, которые станут его вассалами.

Эмигранты как будто уносят с собой в изгнание атмосферу, которой дышат. Для них отечество, ими оставляемое, остается всегда на той же точке, на которой они его покинули. Время идет, но они не подвигаются вперед. Наконец они возвращаются и видят, что отстали на все то время, которое провели вне отечества, встречают другие отношения, других людей, другие идеи, которых не хотят признать и которые не признают их.

Республика уже была готова обратиться в монархию, а первый Консул в Императора. Все подготовлялось к этому великому событию, против которого протестовали заграничные роялисты. Поэтому-то всякий роялист, соглашавшийся служить под консульским знаменем, всякая женщина благородной фамилии, решавшаяся составлять двор будущей императрицы, могли быть уверены в хорошем приеме и получали преимущества, которых не могли домогаться самые старые и верные служители; и это было понятно. В отношении к последним была неблагодарность, тогда как пренебрегать примирением с врагами было бы ошибкой.

Нельзя не согласиться, что и старуха, которой оставалось прожить несколько дней, и молодой человек, перед которым была целая будущность, не могли равнодушно смотреть на свое положение. Генрих видел всех товарищей капитанами, перед маркизой де ла Рош-Берто ежедневно проезжали в каретах, снова начинавших украшаться гербами, ее старые друзья, получившие во время империи более, нежели потеряли во время революции. Мало-помалу Генрих свел знакомства с молодыми людьми. Маркиза возобновила свои дружеские отношения с некоторыми из своих прежних знакомых. Соблазнительность славы, заманчивость богатства тайно подкапывали политические верования, слишком незрелые у Генриха, слишком ветхие у маркизы. Но они не осмеливались еще открыть свои мысли друг другу. Один своей неиспорченной душой, другая разочарованным сердцем поняли, что их присоединение к правлению Бонапарте будет отступничеством, оба, однако, имели к нему предлог, который считали уважительным. Этим предлогом, извинявшим честолюбие Генриха и эгоизм маркизы, была любовь их к Цецилии.

В самом деле, что стало бы с Цецилией, бедным ребенком, жених которой не мог ни на что надеяться в будущем, а бабушка не имела состояния?

Между тем открыли, что Бонапарте не неизвестный корсиканец, не солдат, не офицер-выскочка, как говорили прежде, а что Бонапарте происходит от одной из древнейших фамилий Италии, что один из его предков был в 1300 году Подестою Флоренции, его фамилия четыреста лет тому назад записана в золотую книгу в Гаире, и его дед, маркиз, как говорили чистые роялисты, Бонапарте, описал осаду Рима констаблем Бурбонов.

Можно было найти причину гораздо более уважительную, нежели все другие: то, что Наполеон гениальный человек и что всякий гений заслуживает места, которое народ позволяет ему занять, хотя после него народ может и возвратить это место тем, у кого оно было похищено.

Кроме того, говорили еще, что Бонапарте вне всех обвинений в революционных насилиях, и это было тогда справедливо, потому что он еще не запятнал своих рук кровью Бурбонов.

Никогда не делали предположений о будущности Цецилия и Генрих, и однако, следуя симпатическому влечению, родившемуся у них друг к другу при первом взгляде, которое увеличивалось в течение полугодового знакомства и свиданий еженедельных в Англии, ежедневных — во Франции, — молодые люди поняли, что принадлежат друг другу; нужно ли им было делать предположения и размениваться обещаниями? Увидевшись, они, подобно Ромео и Джульетте, в глубине сердца дали себе одну из тех клятв, от которых может освободить одна смерть.

Когда же говорили о будущем, каждый из них говорил «мы», вместо «я», вот и все.

Но это будущее могло быть только в том случае, когда Генрих и маркиза присоединятся к новому правлению. Мы уже сказали, что Генрих мог ожидать состояния только от своего дяди, состояния, приобретенного торговлей, из-за которой дядя его поссорился со своей родней и объявил, что богатство свое оставит тому из племянников, который, с опасностью подвергнуться проклятию родственников, примет участие в его торговле. Генрих был прекрасно образован, но в это время для честолюбия, сколько-нибудь основательного, были только два поприща: война и политика, и оба зависели от правительства.

Перемена Цецилией отцовских убеждений была меньшей важности: положение женщины всегда зависит от мужчин и от обстоятельств; но она понимала, что, оставшись с прежними взглядами, она будет живым упреком Генриху. Поэтому, когда бабушка сказала, что ей предлагают вступить в штат императрицы, то Цецилия отвечала, что она еще так молода и неопытна в делах политики, что не может иметь своей воли, а будет повиноваться во всем своей бабушке.

Зная нерешительность, в которой пребывал Генрих, она поспешила в тот же день передать ему и вопрос, сделанный ей бабушкой, и ответ ее, радуясь, что может пожертвовать для своего возлюбленного чем бы то ни было, даже совестью.

Генрих только этого и ждал; он побежал к своему другу, который обещал способствовать помещению его в военную службу, и объявил свое согласие на его предложение; вечером впервые говорили громко при маркизе об общей будущности, как можно было надеяться, вдвойне блистательной по положению супругов, — Генриха, следующего в армию за императором, Цецилии, живущей при императрице в Тюильри.

Когда Генрих ушел, и Цецилия, по обыкновению, подошла проститься с бабушкой, лежавшей уже в постели, маркиза взяла ее за руку и, улыбаясь, сказала:

— Ну, что, каково кажется тебе это будущее в сравнении с тем, которое готовила тебе твоя мать?

— Ах, — отвечала Цецилия, — если бы Эдуард был Генрихом!

Она удалилась в свою комнату в слезах, потому что имя ее матери было произнесено с упреком, а ей казалось, что никто не имеет права упрекать ее мать в чем бы то ни было.

В самом деле, кто мог ручаться за эту будущность? Конечно, военная служба была заманчива, но, особенно в это время, опасна; конечно, быстро подвигались в чинах, но потому, что смерть никого не щадила. Каждое сражение поглощало тысячи. Цецилия знала Генриха: он захочет достигнуть какой-нибудь цели, для его мыслей не будет преград. Что станется с нею, если Генриха убьют? Поэтому она не без основания думала, что с Эдуардом неизвестность в маленьком загородном домике, подобном Гендону, была бы счастьем, если бы, как она сказала маркизе, Эдуард был Генрихом.

Два дня спустя Генрих явился в прелестном мундире гвардейского корнета; это давало ему чин поручика в армии; такое начало было милостью.

Цецилия была представлена супруге Людовика Бонапарте и рассказала ей все несчастья своего семейства; всем известно превосходное сердце этой женщины, приобретшей народность под именем королевы Гортензии; она обещала покровительствовать молодой девушке и поместить ее к императрице.