Я возвратился к Дювалю. Есть другое место, о котором я хотел много говорить вам, милая Цецилия, и которое поэтому я желал посетить: это ваш маленький домик в Гендоне.

Я спросил у Дюваля, кому он принадлежал теперь.

Из этих-то подробностей узнаете вы сердце этого отличного человека.

Домик принадлежал ему. Понимаете ли вы, Цецилия? Из благоговения к вашей матери и к вам он купил дом вместе с мебелью, чтобы тот навсегда остался памятником земной жизни праведницы и ее Ангела. Так он называет вашу мать и вас.

Он хотел отправиться вместе со мной, но жена отговорила его.

— Виконту приятнее будет одному отправиться в Гендон, — сказала она — Останься здесь; твое присутствие только смутит его воспоминания.

В сердце женщины, в том, что касается любви, есть чувство, которое самый тонкий мужчина никогда не найдет в своем сердце.

Итак, Дюваль отдал мне ключ от загородного дома.

Там никто не бывает, даже они сами; одной вашей бывшей горничной, поступившей в услужение к госпоже, Дюваль, поручено заботиться о вашем рае.

На следующее утро я отправился, в два часа с половиной я был в Гендоне.

Я вспомнил, с каким равнодушием, можно сказать, почти с презрением я подъезжал к этому прелестному загородному дому в первый раз с госпожой де Лорд; простите меня, Цецилия, я вас еще не знал. С той минуты, как я вас увидел, как я вас узнал, маленький домик сделался для меня храмом, в котором вы были божеством.

Я говорю вам, Цецилия, никогда я не испытывал такого волнения, какое почувствовал, приближаясь к этому дому. Мне хотелось стать на колени перед дверью и поцеловать порог.

Однако я вошел, рука моя дрожала, вкладывая ключ в замочную скважину, и ноги едва держали меня, когда, толкнув дверь, я очутился в коридоре.

Прежде всего я посетил сад: в нем не было больше цветов, не было листьев, не было тени, все было печально и покинуто, как десять месяцев тому назад, когда вы его покинули.

Я сел на скамью в беседке. Ваши любимцы, птицы, пели, перескакивая по обнаженным веткам. Эти птицы, вы их видали, Цецилия; песни, которые они пели, вы их слыхали.

Я продолжал их слушать, глядя на ваше окошко, которое было заперто, всякую минуту ожидая, что вы явитесь за стеклами, потому что, как я вам сказал, все осталось точно так же, как было при вас.

Потом я вошел по маленькой витой лестнице в комнату вашей матери. Я стал на колени перед тем местом, где стояло распятие, и молился за нас.

Потом я отворил дверь вашей комнаты. Не подумайте, Цецилия, я даже не входил туда; я ко всему сохранил уважение.

Наконец я оторвался от этого маленького домика, где я оставлял столько моей прошлой жизни, и пошел посетить место, которое было всех святее. Вы догадываетесь, Цецилия, что я хочу говорить о. могиле вашей матери.

Как в вашем саду, как в вашей комнате, наконец, как везде, видно, что тут прошла рука друга: весной, должно быть, здесь были цветы, и по их завянувшим стеблям, по их высохшим листьям я думал, что это те же цветы, какие были у вас в саду. Я сорвал несколько листьев розы и гелиотропа, эти растения лучше других перенесли суровость зимы, и посылаю вам их. Вы найдете их в этом письме. Я едва смею сказать вам, что, будучи уверен, что вы поднесете их к устам вашим, я запечатлел на каждом листочке по поцелую.

Пора было ехать. Пять или шесть часов прошли в этом странствии. Вечером мне было назначено свидание у Дюваля со Смитом и Тёрнсеном. В восемь часов я возвратился.

Эти господа явились со строгой, коммерческой аккуратностью; они хорошо знают моего дядю, который чрезвычайно богат, как кажется, и, исключая некоторые странности, как они говорят, прекрасный человек.

Вечером все было устроено; в гавани стоит прекрасный бриг, вполне нагруженный; владелец брига — друг этих господ; он дает мне часть в пятьдесят тысяч франков в своем товаре и, видите ли, милая Цецилия, как я говорил вам, какое странное счастье меня преследует, это судно выходит в море завтра!

Ах! Забыл сказать вам… мой корабль называется „Аннабель“; это имя почти так же хорошо, как Цецилия!

Я расстаюсь с вами до завтра: завтра, в минуту отъезда, велю отнести это письмо на почту.

11 часов утра.

Все утро, милая Цецилия, я был занят приготовлениями к отъезду; по счастью, в этом путешествии все относится к вам, и, стало быть, ничто ни на минуту не отвлекает от вас моих мыслей.

Погода невероятно хороша для осеннего дня. Дюваль и Эдуард здесь; госпожа Дюваль прислала мне с мужем и сыном пожелания счастья; и тот и другой проводят меня до борта корабля.

Кажется, вчера это доброе семейство получило радостное известие; я, кажется, отгадываю, что Эдуард был женихом одной девушки, к которой имел только братские чувства, и между тем любил другую. Но господни и госпожа Дюваль, связанные обещанием, не соглашались на его брак, пока не будут освобождены от данного прежде обещания. Весть о том, что они свободны, как я уже сказал, пришла к ним вчера или третьего дня, так что, по всей вероятности, Эдуард через несколько времени женится на той, которую любит.

Полдень, на палубе „Аннабель“.

Как видите, милая Цецилия, я еще раз был принужден расстаться с вами. Я не мог оставить Эдуарда с отцом и не поговорить с ними. Знаете ли, оба покинули свою контору, чтобы проводить меня. Верно, для короля Георга они сделали бы не больше.

Маленький бриг кажется мне точно достойным своего имени; это род пакетбота, построенного и для перевозки пассажиров, и для торговли, на котором, что редко случается, людьми занимаются почти столько же, сколько товарами. Капитан ирландец, по имени Джон Дикинс. Он отвел мне прекрасную каюту, № 5. Заметьте, это номер дома, в котором вы живете.

Ах! Вот я не могу больше писать вам, корабль начинает выход в морс, снимается с якоря, происходит большая беготня, которая мешает мне продолжать.

Так до свиданья, милая Цецилия, или, лучше, прощайте, потому что для меня слово „прощай“ не имеет того значения, которое придают ему; так прощайте, да будет милость Божия над вами.

Мы отправляемся под самыми лучшими предзнаменованиями, все предсказывают нам счастливый путь. Цецилия, Цецилия, мне очень хотелось быть твердым, очень хотелось бы придать вам своей твердости, но мне невозможно притворяться перед вами в стоицизме. Цецилия, мне очень тяжело вас покинуть; в Булони я покинул только Францию, уезжая из Лондона, я покидаю Европу.

Прощайте, Цецилия, прощайте, моя любовь, прощайте, мой добрый гений, молитесь за меня, я надеюсь только, на ваши молитвы; пишу к вам до последней минуты, по вот просят господина Дюваля и его сына сойти в шлюпку, я один задерживаю отплытие. Еще одно слово, и я складываю письмо: я вас люблю, прощайте, Цецилия! Цецилия, прощайте.

Прощайте.

Ваш Генрих».

XXI

Гваделупский дядюшка

Цецилия получила это письмо спустя четыре дня после того, как оно было написано; уже прошло два дня, как Генрих потерял из виду берега Франции и Англии.

Легко понять двоякое впечатление, произведенное сим письмом на бедную девушку. Посещение Генрихом загородного дома и могилы напоминало ей все ее прежние радости и печали. Отъезд Генриха, который он откладывал сколько мог и которого последние волнения выражались в письмах молодого человека, напоминал ей все ее будущие опасения и надежды.

В этот час Генрих плыл между небом и землей. Она упала на колени, окончив чтение его письма, и долго молилась за него Богу.

Потом она подумала о других обстоятельствах, находившихся в его письме, об этом добром семействе Дювалей, у которого Генрих просил помощи, не зная, что эта женщина, в любви к которой он признался, должна была быть женой Эдуарда — Эдуарда, который, нося в сердце другую страсть, невольник обещания, данного его родителями, сдержал бы его с такой же точностью, с какой негоциант платит по векселю, хотя бы эта уплата сделала его несчастным.

Тогда Цецилия кинулась к своему пюпитру и в порыве сердечного излияния написала госпоже Дюваль длинное письмо, в котором открывала ей душу свою и называла ее матерью. Прекрасная натура Цецилии была так способна чувствовать все благородное и великое!

Потом она возвратилась к своему подвенечному платью, своему главному занятию, главному развлечению свойственному счастью. Маркиза продолжала спать, по своему обыкновению, оставаясь по целым утрам в постели, читая или заставляя читать себе романы. Цецилия видела ее только в два часа, во время завтрака; между этими двумя женщинами была целая пропасть: одна была вся духовная, другая — вся чувственная. Одна судила обо всем сердцем, другая рассматривала все с точки зрения рассудка.

Что касалось Аспазии, Цецилия чувствовала к ней тайное отвращение; так что для того, чтобы не прибегать к ее помощи, в которой, может быть, та ей отказала бы, она условилась с одной доброй женщиной, жившей на чердаке того же дома и называвшейся госпожой Дюбре. Она всякий день сходила прислуживать бедной девушке.

Как мы уже сказали, маркиза сохранила сношения с некоторыми прежними друзьями. Эти друзья навещали ее время от времени в ее скромном жилище, в свою очередь приглашая ее к себе и предлагая располагать их экипажем, но маркиза стыдилась своей бедности. К тому же недостаток движения, к которому она привыкла в течение почти тридцати лет, сделал ее тучной: она была весьма толста, и всякая перемена места была для нее тягостна.

А потому она проводила жизнь в своей комнате, так же как Цецилия в своей.

Бедная девушка целый день мысленно или по карте следила за смелым кораблем, несшимся в другую часть света. Она поняла, что должно пройти по крайней мере три месяца, прежде нежели она сможет получить письмо от Генриха. А потому она не ожидала его, что, однако, не помешало ей вздрагивать всякий раз, как стучались в дверь. Тогда на минуту иголка дрожала между ее пальцами, потом являлся тот, кто стучался; ему обыкновенно и дела не было до Генриха, и Цецилия, вздыхая, опять принималась за работу.

Эта работа была чудом терпения, искусства и вкуса; это было не простое шитье — это было шитье гладью. Все эти цветы, хотя бледные, как те, из которых делают венки девушкам, которых ведут к алтарю или которых готовят к могиле, были живы и одушевленны. Каждый из них напоминал Цецилии какое-нибудь обстоятельство ее детского возраста, и, вышивая его, она говорила ему о том времени, когда жила она сама, эфемерное создание эфемерного солнца Лондона.

Однажды утром, когда Цецилия, по обыкновению, вышивала, постучались в дверь, но на этот раз она вздрогнула сильнее, нежели обыкновенно: ей послышалось, что звонит разносчик писем. Она сама побежала отпереть ему; то был он, и подал ей письмо. Она радостно вскрикнула. Адрес был написан рукой Генриха. Она взглянула на штемпель — штемпель был из Гавра.

Она едва не упала в обморок. Что с ним случилось? Как, едва прошло шесть недель после его отъезда, а она уже получает от него письмо из Гавра? Разве он возвратился во Францию?

Она держала письмо в руке и, вся трепеща, не смела распечатать его.

Она заметила, что разносчик стоит и дожидается; она расплатилась с ним и побежала в свою комнату.

Как ей нравилось улыбающееся лицо этого человека!

Она распечатала письмо; вместо числа, на нем было проставлено: на море.

Генрих нашел случай писать к ней; вот и все.

Она прочла следующее:

«Милая Цецилия!

Ваши молитвы, право, приносят мне счастье: вот, против всякого ожидания, я нахожу случай сказать вам, что люблю вас.

Нынче утром сторожевой матрос закричал: „Парус!“ Так как, по случаю войны все настороже, то капитан и пассажиры вышли на палубу. Но через несколько минут узнали, что корабль был купеческий; мало того, он поворотил на нас по ветру, делая отчаянные сигналы.

Не ждите же великого события, очень печального и весьма драматического. Нет, милая Цецилия, Богу не угодно было, чтобы ваше доброе сердце могло горевать об участи тех, которые везут к вам это письмо. Французский корабль, шедший из Гавра, был задержан, спустя несколько дней после своего отплытия из Нью-Йорка, тишью, продолжавшейся три недели, и опасался, что ему недостанет воды, прежде чем он достигнет Франции. Капитан послал ему дюжину бочонков воды, а я сел писать к вам, Цецилия, чтоб еще раз сказать вам, что я вас люблю, что думаю о вас ежечасно, днем и ночью, и что вы беспрестанно со мной, вокруг меня, во мне.

Знаете ли, о чем я думаю, Цецилия, смотря на эти два корабля, стоящие в ста шагах друг от друга, из которых один плывет к Пуант-а-Питру, а другой — в Гавр? Я думаю о том, что если б на одной из шлюпок, которые снуют между ними, я перешел с одного на другой, то в пятнадцать дней я был бы в Гавре, а через полтора дня потом у ваших ног.