Обе были дома. Вера бросилась и обняла меня так стремительно, что я едва успел увидеть ее. Потом она так же порывисто бросилась и обняла Нину Алексеевну. Я не узнал Веру. Она показалась мне совсем непохожей на то, что я старался вспомнить и вообразить. За нашу турдейскую жизнь я настолько к ней привык, что уже не знал, какая она. Теперь я увидел, как Вера красива; больше — ослепительна. Что-то раскрылось в ней новое или, может быть, не замеченное раньше.
— Верочка, я не узнал тебя, ты какая-то новая, — сказал я.
— Теперь я настоящая, не вагонная, — сказала мне Вера.
— Ты красавица, — сказал я. — Мне кажется, что я тебя раньше не видел.
— Ты, значит, опять в меня влюбишься, — ответила Вера.
Через минуту я подробно узнал, каких бед успела натворить Вера в госпитале, как ей доставалось и как ее спасала Нина Алексеевна.
— Эта девочка совсем не может усидеть на месте, она с каждого дежурства убегает… — сказала Нина Алексеевна и остановилась. Наверно, она хотела сказать: «убегает на свидания».
Вера немного смутилась.
— Ты не знаешь, как мы любим друг друга, мы как сестры, наша хозяйка сначала думала, что мы сестры, — быстро сказала Вера. — И про тебя она знает, мы ей говорили, что к нам приедет самый чудесный, самый милый и мой самый любимый человек.
Сама хозяйка появилась при этом в дверях, осклабилась и тотчас исчезла. Вслед за ней ушла Вера — ей нужно было хоть ненадолго показаться в госпитале. Я предложил Нине Алексеевне пойти погулять.
Село стояло в ровной степи, все дороги были похожи одна на другую, а в стороне был огромный, должно быть, помещичий сад с высокими старыми деревьями.
— Пойдемте туда, — сказал я.
— Не стоит, — ответила Нина Алексеевна, — там вечно толчется много народа, и к тому же это дорога в госпиталь; она мне надоела.
— Нам больше некуда идти, — сказал я. — В степи теперь безотрадно, и вообще степь — не место прогулок. А лучше барского сада ничего на свете не бывает. Он издали напоминает Ватто. Мне нужно его посмотреть.
— Право, там нечего смотреть, и мне не хочется идти туда, — сказала Нина Алексеевна.
Я все-таки упросил ее. Сад был почти пуст, никто не толокся в нем; только в одной аллее гуляли несколько раненых.
— Вы в самом деле любите Верочку? — спросил я.
— В самом деле очень люблю, — ответила Нина Алексеевна. — В ней какое-то непобедимое очарование. Я все делаю, что она хочет. Я теперь ее знаю, наверное, лучше, чем вы. Восемнадцатый век тут ни при чем. Вера живая, веселая, капризная. Вы не видали, как она бьет кулаками и топает, когда с ней случаются служебные неприятности, и как она хохочет потом. А с вами она становится тихой и грустной. Вы ее давите.
— Восемнадцатый век был таким же живым, как наш; ведь Вера не стилизованная пастушка, в ней по-настоящему живет Манон Леско, в ней нет ничего, кроме любви и готовности принимать любовь. А я не давлю ее, — сказал я.
В эту минуту мне показалось, что я вижу Веру в дальнем конце сада. Она шла с каким‑то мужчиной; она тоже увидела нас, остановилась и вдруг исчезла. Может быть, это была не она. Вскоре навстречу нам вышел высокий голубоглазый юноша в солдатской шинели. Поравнявшись, он поздоровался — не по-военному.
— Кто это? — спросил я.
— Это Федя, наш повар, — ответила Нина Алексеевна.
— Верин кавалер? — быстро спросил я.
— Конечно нет, — со смущением сказала Нина Алексеевна.
— Я не давлю Веру, со мной она естественная, более настоящая, чем с вами, — сказал я.
— Вы всё стараетесь поднять ее выше, чем ей это свойственно; ей это кажется лестным, и она становится неестественной, — сказала Нина Алексеевна.
— Я все же думаю, что Вера меня теперь отодвинула в сторону, — сказал я.
— Как вы можете так понимать… то есть так считать? Разве она бы встретила вас так восторженно? — сказала Нина Алексеевна.
Вера догнала нас, когда мы возвращались. Весь вечер она ни на шаг не отошла от меня. Все было по-прежнему. Я не мог от нее оторваться. Я держал ее за руку и не сводил с нее глаз. Мы, как раньше, говорили с ней ни о чем. Я повернулся, чтобы прочитать ее лицо. Она была со мной. Прошлое, даже сегодняшнее — если что и было в саду, — перестало существовать для Веры. Время снова остановилось.
Мне отвели комнату в том же доме. Когда все уснули, Вера тихонько вошла ко мне; я никогда не ждал ее так мучительно, как в ту ночь. Она опять показалась мне большой и строгой. А к утру снова стала тоненькой девочкой и уснула у меня на плече.
Я встал поздно; Вера и Нина Алексеевна ушли уже в госпиталь. В тот же день я был должен уехать. С Ниной Алексеевной я простился еще вечером, а Вера обещала прийти меня проводить. Утро кончилось; в комнату вошла хозяйка. Когда я расплачивался за ночлег, она вдруг сказала мне:
— Хочу вас предупредить — опасно оставлять молодую женщину без присмотра.
— Почему? — рассеянно спросил я, не вслушиваясь и не понимая.
— Сегодня вот вы ночевали, а вчера на вашем месте другой военный ночевал, — ответила хозяйка.
— Как вы смеете рассказывать мне мерзости! — закричал я с таким бешенством, что хозяйка сейчас же исчезла. Но слово было сказано. У меня было доказательство. Мне показалось, что я ничего другого не ждал, что я еще вчера знал об этом. Какая отвратительная слабость с моей стороны — все, что было ночью. Я вспомнил о Верином притворстве. Федя-повар был любовником Веры. В саду она предупреждала его о моем приезде — чтобы он не приходил. Я твердо знал, что это не сплетня, а правда. Известие меня не оглушило, потому что я внутренне давно к нему приготовился. И все-таки оно меня оглушило. «И раньше, еще в Турдее, был казак. И, может быть, Асламазян», — думал я.
Когда Вера пришла провожать меня, я с трудом заставил себя на нее посмотреть. Она была рассеянной; я считал, что она хочет как можно скорее меня спровадить. Я простился с ней, как было задумано, — не показывая вида, как будто ничего не произошло. Я даже поцеловал ее; но прощанье вышло еще холодней, чем я думал. Я сел в автомобиль и не обернулся, не взглянул на нее еще раз.
Мне предстояла длительная поездка по всем окрестным деревням. На ночлег я остался в поле, верстах в тридцати от села. Ночью шофер разбудил меня. Огромное зарево стояло на горизонте. До нас доносились разрывы.
— Это в селе, где госпиталь, — сказал мне шофер.
Письмо о смерти Веры, написанное смертельно подавленной и напуганной Ниной Алексеевной, догнало меня в далекой деревне. Госпитальный солдат подал мне конвертик. «Вера убита. Я не знаю, как мне писать вам. Ее не стало совсем, даже тела нет. Комната, в которой она была, разбита в куски. Я только нашла обрывок от ее платьица. Я сразу не могла вам писать и теперь не могу. Вам еще ужаснее, чем мне, а я умру от ужаса».
Я стал так медленно думать, как будто я не думал, а видел себя откуда-то сверху, сгорбленного, с трясущейся шеей. Если бы я стоял, хорошо бы было упасть и разбить голову, расколоть, как арбуз, и умереть. Солдат от меня отвернулся. Мне показалось, что я перебираюсь, как-то ползу по жердочке над пустотой. Я вздрогнул, как будто оборвался, и схватил за плечо солдата.
Он почти ничего не мог рассказать мне. Была бомбардировка, потом пожар. Много убитых и покалеченных. Целое здание разбито, бомба пробила крышу и взорвалась в комнате.
«А Веру ты знал?» — хотел я спросить солдата, но мне никак не выговорить было этих слов.
Я сейчас же поехал в село. Был уже вечер; весь день шел дождь; машина медленно ползла по скользкой глине, срывалась, останавливалась и разбрызгивала фонтаны грязи. Я сидел в кабине сгорбленный, как будто воздух давил меня своей тяжестью. Я знал за собой непоправимую вину перед Верой. Это я приговорил ее к смерти. Я ждал катастрофы и накликал на нее судьбу. Я не умел простить ей измену. Она умерла; теперь легко простить. А простит ли мертвая все дурное, что я ей сделал и что думал о ней.
Машина еле шла; наконец она встала среди дороги. Колеса вертелись на месте.
— Дальше не поедем, — сказал шофер.
Я выскочил из автомобиля и пошел пешком, сам не зная, иду ли я действительно в ту сторону, где село.
Я шел, не разбирая дороги, по глинистой, скользкой и вязкой степи. Вокруг меня стояли пустые поля и овраги. Ночь наступала быстро. Дул ужасный, безостановочный степной ветер, и лил дождь. Я не мог не идти вперед. Я стал как-то легче, когда остался один. Все стало совсем по-иному: кончилась память, ничего не осталось от связей с людьми и вещами, со всей жизнью, устроенной и протекающей в форме; время не шло. Вокруг была жизнь — особенная, ставшая в стороне от всяких определений. Мы с Верой входили в нее без имени. Так я снова мог чувствовать Веру живой. Ночь была не темная и не светлая — скорее всего, какие-то довременные сумерки, в которых, пожалуй, было и видно, только все расплывалось; предметы становились бесформенными напоминаниями. Я шел вперед, не чувствуя движения: та же степь оставалась под ногами, тот же дождь и облака вокруг. Так, может быть, идет душа после смерти. Вера была со мной. Я знал, что иду по границе жизни и смерти и что эта граница — бессмертие.
Наверно, я долго плутал по степи, пока не вышел к реке. Ночь не темнела и не светлела. Я, кажется, падал и поднимался. Может быть, я возвращался назад. А мне казалось, что я иду прямо, как по ниточке, вытянутой в пространство. Какая-то деревня оказалась рядом с дорогой. Я вошел в чужой дом, постелил шинель на голом полу и мгновенно уснул. Меня разбудили в пятом часу. Утро было холодное, чистое и прелестное. Солнце — высшее проявление и высшее торжество формы. С высокого берега реки Сосны я видел тропинки, поля и овраги, по которым бродяжил вчера.
<1946?>
Новой военной прозы мы давно не читали (после Астафьева и Владимова) — сильнейшая тема нашей литературы последнего более чем полувека сейчас ослабела. Повесть Вс. Петрова подключается к этой сильной традиции с большим запозданием — она была написана сразу после войны автором, с войны вернувшимся. Получается, судя по дате в конце текста, что она была написана где-то рядом с повестью Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». Повесть Некрасова породила долголетние разговоры про «окопную правду», которую то сдержанно признавали, то называли мелкой и приземленной. Но как назвать тогда ту правду, что мы читаем в повести о фронтовой Манон Леско? Правду о вечных законах жизни, любви и искусства, действующих и в смертельных обстоятельствах. Военная повесть с таким превышением вечного над военным, какое в советскую литературу о войне, очевидно, не вписывалось и ставило повесть совсем особняком и вне ряда. Очевидно, это было не для печати, и автор печатать ее не пытался, известно лишь, что он иногда читал ее близким знакомым. И вот она приходит к читателям шестьдесят лет спустя.
Может быть, чтение стоит начать с послесловия к настоящей публикации; оно написано петербургскими литераторами, знавшими автора. Но и они только после его смерти узнали об оставшейся от него в архиве военной повести. Послесловие дает нам портрет автора, имя которого известно в искусствоведческих и художественных кругах, петербургских-ленинградских прежде всего, и мало известно в кругах литературных. Когда-то в 70-е годы я слышал о Всеволоде Николаевиче Петрове от своих питерских друзей — им и принадлежит послесловие. Благодаря им я знал мемуарные очерки Вс. Петрова о Кузмине-«Калиостро» и о Фонтанном Доме, но ни по этому чтению, ни по рассказам об авторе я не мог бы его представить автором военной прозы. Теперь она перед нами — и мы видим, что это тоже его личный текст. Личный рассказ о простой истории из фронтового быта, в котором он остается самим собой, человеком искусства, отчего простая история становится необыкновенной, «пламенной». Простая история совершается по законам искусства, но он в ней, как сам о себе говорит, — «лицо второстепенное». Героиня же истории, фронтовая дружинница, возводится «в перл создания», как было принято выражаться в старинной эстетике. Рассказчик видит ее стремительно промелькнувшую жизнь в сравнении с «пламенными» явлениями в истории искусства, выбивавшимися из формы, — и могут сказать, что все это невозможно литературно; и в самом деле, в известной нам военной прозе это весьма необычно. Однако разве не так, что искусство оставляет нам вечные образцы для понимания жизни? Вечная Манон Леско, фронтовая дружинница, яркое женское существо — в повествовании, которое перед нами, она живая, совсем не литературная, о своей литературности ничего не знающая. «Тут метампсихоза», — говорит рассказчик. И он же в катастрофическом конце концов говорит о своей вине, потому что он, окружив ее всеми ассоциациями, накликал ее судьбу. Мы читаем очень необычную военную повесть. Из тайников словесности мы получаем прозу классического свойства.
"Турдейская Манон Леско" отзывы
Отзывы читателей о книге "Турдейская Манон Леско". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Турдейская Манон Леско" друзьям в соцсетях.