— Нет, она не поэтому. Просто подвинулась на своем Антоне, как он на Лео. Бежит, как собака за хозяином, фиг остановишь.

— Удивительно: на вид льдышка льдышкой. И тихоня, — задумчиво проговорила Лана.

— Про чертей в омуте слышала? — Алка помолчала и вдруг воскликнула: — Ой, девки! Насмотришься на вас, никакой, на фиг, любви не захочется. Одни страдания от нее и от ваших идиотов-мужиков!

Она моментально пожалела о своих словах: Ланик разнюнился, захлюпал носом. Рот кривится, подбородок прыгает… Что ты с ней будешь делать!

— Еще тортика? — в панике выпалила Алка.

Лана трагически кивнула, больно закусила губу — и разразилась горючими слезами.

Алка вскочила, обхватила ее руками, притянула к себе. Лана, рыдая навзрыд, уткнулась лицом ей в живот. Алка молча покачивала ее, как ребенка, и гладила по голове: ничего, ничего, пройдет.

Ох, и дуры же вы, девки, дуры.

Глава 6

Умка с детства тяготела ко всему японскому и свою маленькую квартирку обустроила именно в таком стиле — лет семнадцать назад, пока еще были деньги, а главное, силы, собственными руками сделала ремонт и с тех пор ничего не меняла. Единственно, вместо обычного дивана купила футон, едва только в Москве открылся первый магазин «ИКЕА». «Несчастный матрас на колесиках» страшно раздражал грузноватого Хуку — не сядешь, не ляжешь по-человечески! — но невысокая Умка от мужниного ворчания отмахивалась: «Уж не хуже твоего «помоста» в Толедо». Умке жизнь на полу нравилась. Она вообще считала, что у японцев быт устроен гораздо разумнее европейского, и огорчалась лишь, что в последнее время выглядит со своим стародавним увлечением неоригинальной последовательницей Эраста Фандорина. Не станешь же всем подряд объяснять, что твой стаж в миллион раз больше.

Неяпонским в ее жилище было пышное изобилие растений — от зауряднейших фикусов до уникальной секвойи и расползшегося по балконному стеклу фейхоа. Многое Умка выращивала из семян в порядке эксперимента, интересно ведь посмотреть, что получится. Получалось, как ни странно, все; когда Хука видел, что жена опять изучает внутренность какого-нибудь экзотического плода, то отчаянно вопил: «Нет, только не это!», а после стонал: «Нам и так нужна еще комната — для себя». И он прав. Встать со злополучного футона, и то не просто, есть риск получить в глаз веткой кофейного дерева, которое давным-давно уперлось в потолок и перегородило полкомнаты. Неудобно, да; зато дерево два раза в году буйно и ароматно цветет и исправно приносит плоды. Что же Хука не ворчал, когда они пили кофе «со своей плантации»?

Умка привычным движением отвела ветви в сторону и села на краю дивана. За неделю устала так, что в долгожданный выходной даже с Хукой по его делам не поехала, хотела поваляться, почитать, но увы — одолели мысли. Немудрено: Хука предлагает усыновить ребенка.

Не то чтобы Умка возражает. Но и согласиться не может.

Почему? Вероятней всего, из страха; поработайте столько лет в детской онкологии. Она слабо себе представляла, что бывают здоровые дети, а от сострадания к больным абстрагироваться не научилась, и годам к тридцати пяти стала замечать, что вид любого ребенка вызывает у нее примерно те же ощущения, что пронзительный визг железа по стеклу. Воображению не прикажешь; оно, словно в фильме ужасов, мигом переделывало розовощеких крепышей в обтянутые пергаментной кожицей скелетики с голыми яйцеобразными головами. Роди она раньше, в молодости, как полагается, наверное, научилась бы разделять два мира — больных и здоровых, но теперь это нереально. Так Умке почему-то казалось. А экспериментировать не хотелось. Ребенок же не растение.

И вдруг он не приживется на новом месте? Вдруг она его не полюбит?

Хука снисходительно смеялся: исключено. Надуманные опасения.

— Ты слишком хорошего обо мне мнения, — спорила Умка. — Я в душе монстр.

Хука шутливо кивал: да-да, но Умка знала: нечто важное внутри нее истрачено. То, что позволило бы растить ребенка, не обмирая поминутно от страха. Не легкость, но… легковерие бытия. У нее не осталось сил на борьбу даже с самыми незначительными ударами судьбы — которых она, к сожалению, не может не ждать. (А как известно, кто ищет, тот добьется). Будь она моложе, рискнула бы — ради Хуки; невыносимо причинять ему боль. Умка тщетно ждала, когда в ней что-то изменится. Но сейчас, сию минуту, сражаясь с острым кофейным листом, лезшим в глаз, окончательно поняла — нет, слишком поздно. И вообще, ей не справится. Даже ради мужа она не готова ни к заботам и переживаниям, ни к ответственности и чудовищному разочарованию в себе, которое скорее всего поджидает ее на пути вынужденного материнства. Усыновление — дело благородное, но когда благородство чужое, а не свое, это, согласитесь, неправильно.

Хуке придется смириться с тем, что она не святая.

Умка провела пальцами по «Введению в христианство» Йозефа Ратцингера и грустно усмехнулась. Не святая, точно. Она закрыла глаза и в очередной раз попыталась отмахнуться от того, что упрямо лезло в голову.

Точнее, не что, а кто.

Отец Станислав, веселый монах-францисканец. Плохой объект для романтического увлечения. Да и нет никакого увлечения, нет! Только как еще назвать странную, незаметно возникшую, но настойчивую тягу друг к другу?

Однажды Хука — сам не успевал, — попросил Умку съездить к францисканцам отвезти документы для паломничества в Ассизи. В тот день не переставая валил снег, и Умка, пока добиралась от метро, устала и замерзла, пришла вся запорошенная. Отец Станислав предложил ей отдохнуть и выпить кофе из новой кофе-машины — недавнего приобретения, которым в монастыре очень гордились. Они быстро разговорились, уж и не упомнить о чем, но два часа пролетели незаметно.

Потом судьба будто специально сталкивала их в разных местах, и каждый раз это было как встреча со старым добрым другом, поэтому приглашение отца Станислава захаживать на кофе не показалось Умке странным. Наоборот, естественным: с кем еще как не с ним обсудить бесчисленные теософские вопросы, что у нее накопились? Беседы становились дольше, глубже; темы — острее.

Взять, к примеру, призвание. Считается, что Господь ведет человека, подает знаки — но как разглядеть их, понять, к чему тебя призывают? Умку, отягощенную багажом медицинского образования и опыта, терзали определенные сомнения. Известно же, что когда человек разговаривает с Богом, это молитва, а когда Бог с человеком — диагноз. И если ты, к примеру, пообщался с горящим кустом, тогда как? Сразу выполнять, что тот велел, или сначала принять лекарства по назначению?

Отец Станислав, услышав это, сделал укоризненное лицо, но не продержался и секунды — прыснул со смеху.

— И изволил не то чтобы рассмеяться, но ржал до слез, — машинально, по традиции их онкологического отделения, процитировала Умка и тут же испугалась собственной фамильярности: вообще-то, перед нею священник.

«А сам виноват, что с ним общаешься как с приятелем», — подумала она про себя и дерзко взмахнула головой.

Отец Станислав опять фыркнул, затем посерьезнел:

— К сожалению, лакмусовых бумажек для нас, материалистов и циников, не предусмотрено. Где знак, где нет… вопрос веры. Если верить и молиться, обязательно поймешь. Бог умеет дать о себе знать. Ну, а дальше, как говорится, делай что должно и будь что будет.

Умка, несмотря на крещенность и католические убеждения, верила в основном анализам, да и то на пятьдесят процентов — это, безусловно, приводило к некоторой раздвоенности сознания. Именно потому так ложились на душу слова отца Станислава, звучавшие просто, почти беспечно — но очень твердо. А Умка столько лет вынуждена была решать все сама; ей, как никому, импонировала идея пастыря.

В другой раз они обсуждали таинство покаяния: что есть исповедь, для чего она, зачем на нее ходить каждую неделю.

— У нормальных людей жизнь сейчас такая замороченная, что нагрешить захочешь — не успеешь! Ну, а к чему терзать священника рассказом о том, как ты ковырял в носу во время святой мессы? Не проще самому полечиться, тем более если давно раскаялся? Рецепты известны: десять раз Отче наш, пять Аве Мария — и скачи как новенький.

Раньше Умке и правда казалось, что подобное «самообслуживание» сильно упростило бы некоторые церковные процедуры, но сейчас она понимала: у мелкого с человеческой точки зрения греха могут быть неприятно глубокие корни. Только представитель Бога на земле вправе решать, что и какого наказания заслуживает. Но все-таки — если прегрешение ничтожное?

Отец Станислав погримасничал своими отвлекающее красивыми, сочными, смешливо изогнутыми губами, вздохнул.

— Насчет исповеди в наши дни строг лишь польский католицизм. Европа, Америка давно исповедуются, так сказать, по мере накопления. Но я позволю себе напомнить, что совершенство исповеди христианина не в отчете о реальных мелких проступках, а в сожалении о том, чего он не сделал хорошего, доброго, благого из того, что способен был сделать. А об этом, как мне представляется, можно говорить хоть каждый день. Так что количество посещений исповедальни прямо пропорционально качеству требовательности исповедуемого к себе. — Он изрек это мудрым тоном, но в глазах уже прыгали шальные искорки.

Умка посмотрела пристыженно.

— И правда. Черт. — Испуганный взгляд. — Ой!

Оба захохотали.

Глядя на отца Станислава, у нее не получалось не думать о том, как бы такой импозантный, умный, образованный, благородный мужчина пригодился в миру (в том числе для генофонда, пусть польского). А что, вполне объяснимая женская мысль. Но высказать ее напрямую Умка не решалась; слишком много ненужного подтекста. И они абстрактно обсуждали, что должно произойти с нормальным красивым юношей, чтобы тот вдруг взял и постригся в монахи. И каково ему приходится дальше, когда назад пути нет, а мир вокруг полон соблазнов, которые юноша, взрослея, лишь начинает осознавать. Ведь это все равно что истинно верующему в семнадцать лет вступить в католический брак!

— Спасает то, что Господь совершенен, — хитро улыбнулся отец Станислав в ответ на пространные рассуждения Умки. — И к тому же един.

Поразительно: несколькими словами сумел сформулировать целое мировоззрение. Аналогия с супружеством хоть естественна, но не уместна: монашество — венец идеальной любви. Любви, лишенной соблазнов — ибо ничего прекрасней и выше Бога нет.

Только в одном им не удавалось достичь соглашения — точнее, Умка не принимала позиции отца Станислава; это напрямую касалось самого главного в ее жизни — работы. Она никогда не понимала, за что так чудовищно страдают невинные, не успевшие нагрешить дети, и при всем желании не видела в подобном «промысле» ничего кроме неоправданной жестокости. Да, высшая логика не постижима с точки зрения логики человеческой, да, нам не разглядеть хитросплетений судеб, да, святой Франциск называл смерть «сестрой» и она цель жизни и радость каждого христианина, но… детей-то мучить зачем? Если, скажем, для наказания родителей, так и просто смерти ребенка достаточно?

Отец Станислав молчал, перебирал четки — не оттого, казалось Умке, что исчерпал стандартные аргументы, а оттого, что ей удалось зародить в нем сомнения. И она неизменно вздрагивала, когда, намолчавшись, он внезапно хлопал по подлокотникам кресла, радостно предлагал:

— Кофейку? — и, сверкнув глазами, потирал ладони.

Далеко не сразу Умка начала сознавать, что мальчишеское лицо, слегка хулиганские повадки и приятный акцент тридцативосьмилетнего Станислава рождают в ней не вполне праведный отклик. Хуже того, он это знал, и ему это было приятно. Испытывал ли он что-то ответное? Да, если ее женский опыт чего-то стоит. Потому они и ведут себя как два подростка, для которых главное — скрыть взаимное влечение.

Это становилось все труднее. При последней встрече отец Станислав, передавая ей книгу — ту, что она сейчас пыталась читать и отложила, — коснулся ее руки. Случайно, разумеется, иное представить нельзя. Но как покраснел, закашлялся! Принялся поправлять хабит, веревку, волосы. Умка тоже покраснела и начала отряхиваться от невидимых блох — при том что разговор о святом Августине продолжался…

И смех и грех. Что за божеское наказание? Почему идиотское животное начало лезет наружу, чтобы все испортить? Почему препятствия только распаляют его? Почему ему так трудно противостоять? И в обычной-то жизни все это лишнее, а так…

Умка перекрестилась: Господи, спаси и сохрани!

Хватит туда ходить. Но отец Станислав, расставаясь, непременно приглашает заходить снова — промолчал бы раз, она больше ни за что бы не пришла. С другой стороны, они беседуют в так называемой общей комнате, одни не остаются, другие монахи ей рады, а на воскресных мессах отец Станислав с Хукой ведет себя радушней, чем с ней самой. Может, она все придумала? Тогда она невероятная дура! Надо исповедаться, но у нее не хватает смелости…