Умка молилась и просила Господа сделать так, чтобы ее общение с отцом Станиславом стало исключительно духовным и принесло пользу обоим — но чем больше молилась, тем, естественно, чаще вспоминала смешливые губы и плутоватый взгляд неотразимого францисканца. Хитрый способ избрали для ее испытания. «Поющие в терновнике–2», не больше не меньше. Почему именно сейчас, когда ее жизнь, наконец, наладилась? Неужели она не заслужила покой? Она же счастлива с Хукой? Тогда почему все в ней против усыновления ребенка — из-за Станислава? Неприятная мысль.

Последний десяток лет Умка, можно сказать, только тем и занималась, что осуждала знакомых мужиков, которые, точно по команде, после сорока дружно побросали семьи ради молодых девок. Умка взирала на оставшийся после них кошмар, хаос и разрушение, выслушивала рыдания жен, с удивительным однообразием оправдывавших своих неблаговерных «непреодолимыми чувствами», и не уставала назидательно повторять: человек отличается от животного наличием разума, а тот затем и придуман, чтобы чувствами управлять.

Как выяснилось, так, да не совсем. И тем не менее — sapiens она или кто?

Умка нарочито тяжело, почти с кряхтением встала, — старая кляча, а туда же, — и, шаркая, поплелась на кухню.

Книга отца Станислава подождет. К возвращению Хуки надо обязательно приготовить что-нибудь очень, очень, очень вкусное.

Основной инстинкт — штука, бесспорно, сильная, но у нас на него есть оружие — дух, извините, конечно, за выражение, плюс еще один нехилый союзник в борьбе. И с Ним мы, надо верить, не пропадем.

* * *

Погода в Нью-Йорке стояла холодная, но ясная, и вид на Манхэттен из заоблачного кабинета Митчелла Джонсона открывался великолепный. Прямоугольник Центрального парка отсюда казался бассейном, сейчас — со сложным узором на дне и перламутрово-прозрачной водой, а летом — подернутым густой зеленой ряской… Митчелл обожал этот вид и вообще это место в городе; считал его талисманом своего успеха и ни за что не согласился бы переехать. У него был тайный ритуал перед началом рабочего дня, почти никогда не нарушаемый: он мысленно нырял в «бассейн» и неторопливо, с наслаждением проплывал по любимым дорожкам.

Сегодня возле одной из скамеек вспомнил: ах да! Надо позвонить в Москву Тате. И поскорее, там уже вечер. Ладно, еще немножечко, и займемся делами.

Кстати, пожалуй, одна только Тата могла бы понять его странное развлечение. Друзья и коллеги не оценили бы прелести воображаемого плавания меж деревьями, лишь поинтересовались бы осторожненько здоровьем и спросили, давно ли он посещал психоаналитика. Между тем, что странного — ну, любит он Центральный парк, и вся недолга. Как перебрался в Нью-Йорк, так и любит.

Благодаря аналитику Митчелл знал, в чем его проблема: он везде чуточку не на месте. Мускулистый здоровяк со Среднего Запада, из Форт-Уэрта, внешность — хоть сейчас в вестерн. В Нью-Йорке это сразу в глаза не лезет, мало кто замечает, однако факт остается фактом: в безупречных костюмах на деловых приемах и встречах он, Митчелл Джей Джонсон, выглядит внушительно, но чуточку театрально. Зато в шляпе, ковбойке, сапогах по бедра попадает в самое яблочко образа. Снаружи, не внутри. Настоящие ковбои быстро вытолкали бы его из салуна.

Издателем Митчелл стал, потому что боготворил литературу и с детства невероятно много читал. Его эрудированность поражала, но, увы, интеллектуалы с библиофилами тоже не числили его своим, не принимали в компанию — одни как слишком крутого парня, другие как магната, капиталиста, акулу бизнеса. Всем в нем мерещилась какая-то фальшь, хотя все ему улыбались.

Обидно, но что поделаешь. Тата однажды сочувственно вздохнула: «Бедный Митчелл, никто не понимает его тонкой души». Пошутила. А ведь он ни на что не жаловался.

Душа!.. Это из русского репертуара. Через год после его второго развода весельчак Стэн Бердичевски посоветовал:

— Митч, женись на русской. Со своими ты пропадешь.

Ему виднее; он — в который раз, в пятый? шестой? — женат на своей же, на эмигрантке. Хорошенькая, молоденькая, умненькая — но для Митчелла совершенно чуждая. Он и Тату, с которой они вроде сдружились, никогда толком не понимал. Глядел на нее, на ее рисунки, читал ее тексты и думал: инопланетянка. Все русские такие, и Толстой с Достоевским, радостно запускающие руку по локоть в человеческие кишки, и их нынешние писатели, и вообще все, даже те, кто выбрал жить здесь. На мир смотрят… черт, забыл главное слово… Тата научила русскому выражению, объяснила: «Наш основополагающий принцип»… Означает: через задний проход. И точно, зрение у них иначе устроено.

Бердичевски, услышав эти рассуждения, заржал, а потом повторил: ищи русскую, тебе говорят! Чем меньше будешь баб понимать, тем лучше! Иди вон на сайт знакомств в Интернете, никто ж не узнает! Развлечешься, и вдруг да найдешь кого. А то что за дела, такой красавец один как сыч!

Виноват Митчелл, спрашивается, что женщины клюют на его голливудскую стать, а он любит стихи, побаивается темноты, привидений, вампиров и скорее умрет, чем вступит в драку? Сколько ни объясняй, каков ты на самом деле, требования все равно предъявляются к образу, и рано или поздно тебя объявляют бракованным товаром…

Интересно, если писать о себе на сайт знакомств, то какими словами? Чтобы привлечь тех, кого нужно?

Митчелл отошел от окна, сел к компьютеру, задумался.

Мы все ищем свою Судьбу, и почти каждый — не под тем фонарем,

быстро настрочил он.

Хм. Красиво.

Больше всего на свете я люблю книги. Люблю читать. Думаю, я единственный мальчик на всю Америку, кто в двенадцать лет прочел Томаса Манна от корки до корки. Уроки физики, химии, биологии я просиживал с тетрадкой, раскрытой поверх какого-нибудь романа. Однако я — узник настроения, каприза, мгновения: любимых авторов меняю как перчатки. Но никто не повлиял на меня сильнее, чем Сэлинджер, «Над пропастью во ржи», такое емкое средоточие истины о мире, что куда там Библии! С поэзией сложнее. В детстве я был не особенно в ней силен и долго ее не ценил. А когда случайно купил кассету со стихами Т.С. Элиота, понял: мне нужно слышать стихи, чтобы их почувствовать. (Правда, затем я узнал, что Элиот и Эзра Паунд — фашисты, и кассету выбросил. Я бываю очень необъективен!) С тех пор многое изменилось, и я давно считаю поэзию одним из высших наслаждений, дарованных богами. Не то чтобы я был религиозен.

Моя первая бывшая жена — ее предки, среди прочих, основали Нью-Амстердам, — протестантка. В прошлом; теперь она гуманистка или что-то в таком духе. С моей точки зрения, общение с Богом не должно совершаться прилюдно, но поскольку я же уверен, что религиозные верования — дело сугубо индивидуальное, то не смею высказываться на счет церковных конфессий. Простите и помолитесь за меня, если я оскорбил ваши чувства.

Лучше вернемся к литературе. Меня завораживают русские писатели. Я прочел всего Бориса Акунина, переведенного на английский язык, и сам издал два необычных альбома одной странной русской. Я знаю, что величайший поэт и писатель России — Пушкин, но всегда предпочитал Достоевского. Вероятно, оттого, что в отличие от него легко закрываю глаза на темные стороны человеческой натуры — зато гораздо более скептично отношусь к идее покаяния.

Вторую жену я как-то забыл. Немногое в жизни меня устрашает или отвращает. Но она спала со своей лучшей подругой. По законам жанра это следовало делать мне.

Детей у меня нет.

Так получилось, что с годами я стал отшельником. В молодости, когда первый раз был женат и у нас было мало места, друзья и родственники наезжали со всей Америки. Теперь я могу разместить у себя полк, но никто меня не навещает. Наверное, не хотят бродить из угла в угол по огромному пустому дому. В гостиной гигантский диван — спи хоть по трое в три ряда: я люблю лежать, а не сидеть. Правда, глупо принимать гостей лежа. Наверху в спальне большая-пребольшая кровать. Зачем? В комнатах мебели очень мало. Иногда мне кажется, что я живу в романе Достоевского.

Достоевский писал о душе. Я специально прочел две книги, посвященных понятию «русская душа». Они нисколько не приблизили меня к осознанию этой концепции, но определенно подтвердили: русская культура, как никакая другая, овеяна таинственностью и мистицизмом. В тех книгах я понимал все слова по отдельности, но вместе они лишались смысла. Каждый раз, когда казалось, что я начинаю что-то улавливать, автор делал резкий поворот в сторону, между тем как я по инерции продолжал ехать прямо.

Но я убежден, что у русских женщин очень красивая душа.

Считается, что они непредсказуемей и сложней по сравнению с трезвомыслящими американками. Спросите, зачем же я здесь? Потому что я не во всем ищу здравого смысла, потому что люблю накал страстей, драму — особенно в сочетании с красотой и стройностью…

Так. Митчелл хмыкнул и помотал головой. Поздравьте — выжил из ума. Он поставил в конце последнего предложения улыбочку, а потом быстро удалил «опус». Это надо же, навалять столько глупостей! Хорошо, никто не узнает. Какой-то селевый поток сознания, и все из-за Стэна Бердичевски. Почему он о нем вспомнил? Ах да, тот вчера звонил. Насчет Таты. Хочет к девяностопятилетию матери выпустить нечто вроде фотоальбома, только рисованного — подробную историю семьи, эмигрантства. И Татина манера ему как раз подходит.

И сама тоже нравится. Чертов бабник, наверное, выдумал повод, чтобы пообщаться с ней, однако не его, Митчелла, дело блюсти ее честь и вообще — почему не дать человеку заработать? Да и всему издательству: альбом будет печататься у него. Бизнес есть бизнес.

О чем кое-кто, кажется, забыл — прозанимался ерундой целый час! В Москве теперь уже десять. Надо срочно звонить.

Если Тата приедет, даже хорошо — давно не виделись.

* * *

Лео, глядя в окно, ждала, когда Антон появится из-за угла дома: они договорились, что он как раньше, в старой жизни, помашет ей на прощанье, перейдет дорогу и еще раз помашет с той стороны, с остановки.

Тело еще чувствовало его прикосновения, еще нежилось и любило его каждой клеточкой; тело было наивно, невинно счастливо. Только место за грудиной, где душа, ну, куда обычно вонзают осиновый кол, постепенно наливалось свинцом.

Неужели и он как все? Лучше б ей его такого не видеть.

Лео не хотела этого думать, но неприятные аналогии сами лезли в голову. Потому что к ней вернулся совсем не тот Антон, который недавно уехал из Москвы и потом в течение двух недель по сто раз на дню звонил из Омска. Новый Антон явился с невидимой Наташей за спиной, огромной и грозной, как Родина-мать, торжествующей в своей моральной чистоте и правоте.

— Она носит моего ребенка, — было объявлено Лео. Хорошо, не сказал: «под сердцем»; пришлось бы его убить. Хотя понятно, что пафосом он прикрывался от собственной растерянности. Привык всегда поступать как должно и быть иконой принципиальности, а тут вдруг нате: то, что правильно, ему поперек всех швов.

И сказать-то он пытался одно: что еще ничего не решил и Наташу просто так бросить не может. Надеялся, сама не захочет с ним оставаться, раз он ее не любит, но…

Интонации досказывали вместо слов: «не повезло».

Святая простота, думала Лео, неужто правда считал, что Наташка тебя отпустит — сейчас, с этаким козырем в животе? Да она бы и без ребенка попыталась меня на железной заднице пересидеть, давила бы и давила на совесть: у вас ведь «отношения»! Так она тебе и выдала открепительный талон. Если что и могло помочь, так твоя же знаменитая принципиальность — против нее точно не попрешь. Ее было в избытке, когда ты рушил нашу любовь… что ж так мало теперь?

Опять двадцать пять: история повторяется. Иван, Протопопов, сейчас вот — ирония судьбы! — собственный муж… Вечная нелюбимая баба под ногами — и обязательства! Которые почему-то важней любви и даже обыкновенной честности. Ладно старые пердуны — каждый со своей каргой по четверти века оттрубил, боком с ней сросся, тут реально больно по живому рвать, но — Антон и Наташка? Они и сошлись случайно! Если б не ее с Антоном ссора… Господи, ну почему, почему вместо свистопляски в Москве она не поехала за ним в Омск? Из какой идиотской гордости? И вот что вышло.

Счастье, что она пока ничего не говорила Протопопову; не хватало остаться совсем без поддержки. А то мало ли до чего додумается наш несгибаемый Антон.

Не надо было отпускать его из Москвы. Во всяком случае, без конвоя. Хотя вряд ли бы помогло; хоть с головы до ног оплетенный страстью, Антон рано или поздно начал бы размышлять и доразмышлялся до того же — ребенок, долг, обязательства.

Где для нее кристальная ясность, там для ее мужа — глухая стена. Лео со страхом понимала, что для Антона его ребенок свят не меньше, чем любовь к ней. А склонность к геройству и жертвенности — вообще катастрофа: ради кого и пожертвовать счастьем, как не ради ребенка? Только бы не сочли, что он эгоист. Вот главное, остальное завяжем узлом. Потому Наташка и приперлась в Москву и настаивала на встрече втроем — чтобы служить немым укором и не дать Антону ни на минуту забыть о долге. По его словам, она повторяет одно: поступай как считаешь нужным. Хитрая, расчетливая ледышка.