«Господи, прости меня», — мысленно взмолилась она.

— Девочки… — хрипло прошептала Элизабет-Энн.

Шарлотт-Энн и Регина толкнули сестру, заставляя ее подняться. Как всегда, от имени всех будет говорить Ребекка.

Дрожащими руками девочка протянула матери два листка бумаги. Письмо.

— Я… Я думаю, тебе лучше сесть, мама, — проговорила она, заливаясь слезами.

Элизабет-Энн взглянула на письмо и узнала мелкий, такой знакомый почерк мужа. Она даже не сразу поверила своим глазам. После стольких лет молчания — и вдруг весточка. И именно сегодня вечером. Но прежде, чем чувство вины затопило ее, она начала читать, и слова причинили ей боль, обжегшую душу.


«Моя дорогая жена и любимые дети!

Я знаю, что это письмо, пришедшее из небытия, станет для вас ударом. После стольких лет молчания это все, что я могу послать вам. Это огорчает меня. Когда вы его получите, благодарение Богу, все уже будет кончено. Да это и к лучшему. Вы должны доверять мне и верить всем сердцем.

Я пишу из Техаса, но вернулся я туда несвободным человеком. Пишу вам из тюремной камеры. Прошлому все-таки удалось до меня дотянуться, хотя я долго от него убегал. Прошу вас, поймите меня, когда я говорю, что это принесло мне облегчение, что я почти благодарен, ведь гонка закончилась. Она ничего мне не дала, потому что я был вдали от вас.

Меня приговорили к смерти. Я знаю, как нелегко прочесть эти слова, но, пожалуйста, поймите, насколько я благодарен. Наконец-то я буду свободен, впервые за долгое, долгое время. Начальник тюрьмы — хороший человек, он пообещал мне не отправлять письмо до тех пор, пока приговор не приведут в исполнение. Я боялся, что иначе вы приедете сюда. А моим последним желанием было уберечь вас от мучительного прощания. Это моя последняя воля и, пожалуй, единственное, что я могу для вас сделать. Прошу вас, простите меня за мое долгое молчание. Этим письмом я не хотел причинить вам горе. Пожалуйста, примите то настроение, с которым оно написано. Я люблю тебя, дорогая моя жена. Все годы, когда я прятался и убегал, я по-прежнему любил тебя. Именно любовь поддерживала меня, и лишь она хоть как-то облагораживает мой недостойный конец. Только ты и наши дети имели и имеют значение.

Дорогая, ты молода и красива. А юность, говорят, легче переносит удары. Пусть так и будет, ради меня. Я не хочу, чтобы мои усилия пропали даром. Теперь, когда ты знаешь мою судьбу, взгляни на это, если можешь, моими глазами. Наконец-то мы оба получим свободу. Наше прошлое осталось позади. Я могу остановиться, а ты можешь построить свою жизнь по-новому. По-новому и лучше. Не отгораживайся от мира стеной. Ты можешь еще подарить столько любви, счастья и смеха. Я только надеюсь, что ты сможешь соединить свою судьбу с мужчиной, более достойным твоей любви, чем я. Как бы ты ни поступила, только не грусти обо мне. Не проливай слез. Я знаю, что ты делала это все эти годы. Если бы совесть позволила мне, я бы вовсе не стал писать эти строки, чтобы уберечь тебя от еще большего горя, но ты должна узнать, что произошло, и стать в конце концов свободной, снова полюбить, начать жизнь сначала. Сделай это, дорогая, ради меня. Иначе моя смерть будет бесполезной, а мне невыносимо так думать.

Помни только одно. Я не печалюсь. Как может грустить человек, оставляющий после себя единственное, что имеет значение, — прекрасную семью? Это мое завещание, и только оно успокаивает меня и дает мне смелость вынести последние часы.

Чего еще может желать человек?

Всегда любящий вас, ваш муж и отец,

З.».

* * *

Лицо Элизабет-Энн посерело.

Ее жизнь, все, ради чего она жила и что любила, казалось, рушится у нее на глазах.

Заккес, ее муж. Отец ее детей. Ложно обвиненный. Заккес мертв.

Неужели такое возможно? Разве можно казнить человека за преступление, которого он не совершал? Действительно ли жизнь его кончилась? При их последней встрече он был так полон жизни, тепла. Неужели эти листки бумаги — последнее, что она получила от него?

Комната поплыла у нее перед глазами, лица детей кружились все быстрее и быстрее, пока все не поглотила темнота. Элизабет-Энн потеряла сознание.

Это случилось за полночь, в пятницу утром, 29 октября 1929 года. Всего за несколько часов рынок ценных бумаг рухнул и началась Великая депрессия.

Беда коснется всей Америки, но это не будет беспокоить Элизабет-Энн довольно долго. Личное горе заслонило все. Потерять деньги — одно, а неожиданно потерять любимого человека — совершенно другое.

10

Мир сошел с ума. Ее жизнь пошла под откос.

Словно смертельно раненное животное, Элизабет-Энн забилась в свою нору и перестала действовать. Она безучастно лежала на своей кушетке, полуодетая, прикрытая шерстяным пледом, и отказывалась вставать. Все происходило так, будто она болела. И Элизабет-Энн действительно болела. Она чувствовала себя так плохо, как никогда в жизни. Но только от этой болезни ее не могли вылечить лекарства, прописанные доктором. Заккес умер, и что-то в ней умерло вместе с ним. В тот момент, когда она прочла письмо, земля перестала вращаться и остановилась. Больше не существовало секунд, минут, даже часов и дней.

Элизабет-Энн совершенно ушла в себя, неспособная общаться даже с детьми, а те заперлись в своей комнате, такие же несчастные и печальные, как и она. Но дети могли хотя бы плакать. А ее боль терзала и мучила душу. Горе ощущалось физически и настолько захватило всех, что даже маленький Заккес, еще не понимавший, что произошло, инстинктивно почувствовал, что что-то не так и мама совсем не похожа на себя. Он стал таким же тихим, погруженным в себя, как и Элизабет-Энн, с одной только ничтожной разницей — мальчик испугался.

Прошли два дня и ночь. Горе девочек не уменьшилось, но они начали двигаться, словно зомби. Это был первый шаг, пусть небольшой, на долгом пути к тому, чтобы справиться с несчастьем и принять трагедию, захватившую их.

Элизабет-Энн все еще оставалась в состоянии такого глубокого шока и настолько ни о чем не беспокоилась, что это была почти кататония, хотя, может быть, и не совсем соответствующая медицинскому описанию. Она не могла принять решения и не чувствовала, чтобы страдание, пронизывающее ее так глубоко, утихло. Женщина осознавала происходящее вокруг, но все казалось сном. Она понимала, что сейчас как никогда нужна детям, но первое время у нее не было сил справиться с собой. Ее собственная боль была такой невыносимой. Элизабет-Энн смогла лишь воздвигнуть невидимую стену между собой и миром, и никому, казалось, не удавалось проникнуть сквозь нее. Прошедшие дни исчерпали запас ее жизненных сил. Ей не на что было больше рассчитывать.

Прошло еще три дня, и стойкость молодости стала более очевидной. Девочки все еще переживали и иногда начинали плакать, но постепенно автоматически принимались что-то делать. Регина приготовила еду, и все по очереди попытались накормить мать. Но Элизабет-Энн оставалась безучастной. Она не проглотила ни кусочка.

Девочки с беспокойством переглянулись.

Уже пять дней она голодала.


Людмила начала волноваться.

Она не могла вспомнить дня, чтобы к ней не зашла Элизабет-Энн или Людмила не поднялась к ней. Но вот уже какое-то время о Хейлах ни слуху ни духу. Она знала, что они дома, — ей были слышны шаги в квартире наверху. Бесчисленное количество раз Людмила намеревалась подняться к ним, но что-то останавливало ее. Интуитивно она чувствовала, что Элизабет-Энн и девочки хотят, чтобы их оставили в покое. Какая бы причина ни заставила их запереться в четырех стенах, она была уверена, что это нечто сугубо личное. Но ее задевало, что они не пытаются поделиться с ней своими сердечными горестями. И все-таки она уважала их потребность в одиночестве.

Но дни шли за днями, а Элизабет-Энн все не появлялась, и лестница не дрожала по утрам под ногами девочек, идущих в школу. На мягкое лицо Людмилы легла печать озабоченности. В волнении она ходила по своей квартире из угла в угол.

«Это совершенно не похоже на Хейлов, — сказала она самой себе. — Настолько не в их характере. Что же там могло случиться?»

Вдруг у нее мелькнула ужасная мысль. Сегодня суббота, вторая суббота месяца, день, когда Элизабет-Энн должна платить за квартиру. Она никогда не задерживала выплату. А вдруг… а вдруг она потеряла все свои деньги во время краха на бирже? Людмила медленно опустилась в кресло, глубоко задумавшись. Не она ли, Людмила Ромашкова, предложила Элизабет-Энн вложить деньги? Не она ли посоветовала первым делом найти того, кто подскажет, куда вложить деньги? А что, если данный ею с добрыми намерениями, но не вовремя совет полностью разорил подругу?

У Людмилы закружилась голова, она закрыла глаза. Кто может заглянуть в будущее? Кто мог предугадать, что такое несчастье обрушится на страну и проглотит не одно состояние? Если ее худшие опасения оправдаются и Элизабет-Энн действительно осталась теперь без гроша, то в этом есть и ее, Людмилы, вина. Как-нибудь она подруге поможет.

Да, Элизабет-Энн горда. Причиной ее затворничества может быть то, что она не в состоянии заплатить за квартиру.

Она могла потерять все, что имела.

А может быть, Элизабет-Энн настолько раздавлена потерей, что даже не может справиться с этим или взглянуть в лицо женщине, предложившей ей вложить деньги?

И что хуже всего, она может подумывать о самоубийстве.

Каждый день газеты пестрят сообщениями о десятках людей, потерявших состояние или сбережения всей жизни, застрелившихся, отравившихся газом или вскрывших себе вены.

При мысли об этом Людмилу охватил холодный ужас. Она вскочила на ноги, не имея больше сил сидеть и ждать. Людмила знала: наверху произошло что-то страшное. Элизабет-Энн, девочки и маленький Заккес были для нее чем-то большим, чем простыми квартирантами. Они стали ее друзьями. Они были ее семьей.

Людмила поднялась по лестнице, чтобы выяснить раз и навсегда, что же случилось.


Сначала Людмила тихонько постучала в дверь и услышала движение в квартире, потом приглушенный голос одной из девочек, предположительно Ребекки, но наверняка сказать было трудно. Когда к двери никто не подошел, Людмила постучала громче, потом еще громче и, наконец, ударила в дверь ногой.

Остановившись, чтобы перевести дух, она услышала скрип половицы, увидела силуэт, заслонивший тусклый свет, пробивающийся из-под двери, и ей показалось, что кто-то разглядывает ее в глазок.

— Это я, Людмила, — сказал она, надеясь, что ее голос звучит весело.

Снова скрипнули половицы, и до ее слуха донеслось перешептывание. Наконец дверь открылась настолько широко, насколько позволяла цепочка. Показался огромный глаз Ребекки.

— Ребекка! Слава Богу, с вами все в порядке… — Голос Людмилы сорвался. Женщина вдруг нахмурилась.

Ребекка всегда такая жизнерадостная, сияющая, а сейчас глаза ее припухли и казались безжизненными.

— Привет, тетя Людмила, — тихо отозвалась девочка.

— Привет, Ребекка, — произнесла Людмила, приподняв от любопытства бровь. — Как я рада тебя видеть. Можно мне войти? Я хочу поговорить с вашей мамой.

— Она никого не хочет видеть.

Ребекка начала закрывать дверь.

— Подожди. — Людмила быстро просунула ногу в щель между дверью и косяком. Гордо выпрямившись, насколько позволял ее рост, она заговорила своим командным голосом: — Я требую, чтобы ты немедленно открыла дверь.

Ребекка колебалась. Ее сестры вряд ли послушались бы, но она была еще достаточно мала и выполнила приказ старшего. Девочка угрюмо кивнула, подождала, пока Людмила уберет ногу, закрыла дверь, сняла цепочку и впустила Ромашкову. Та бросилась через порог с криком:

— Элизабет-Энн! Элизабет-Энн!

Она поспешила в темную гостиную, как вдруг ей под ноги что-то попало. Раздался треск, Людмила глянула вниз и с отвращением отвернулась. Она наступила на столовую тарелку с засохшими остатками еды. Еще не веря своим глазам, Людмила нахмурившись оглядела комнату, где обычно царил образцовый порядок. Шторы не раздвигали, воздух застоялся. На полу валялась одежда. Грязные полотенца и немытые стаканы загромождали стол. Это было настолько не похоже на Элизабет-Энн, чья чистоплотность граничила с набожностью.

Потом Людмила разглядела свою подругу, безжизненно лежащую на кушетке, и затаила дыхание. Элизабет-Энн смотрела прямо на нее, но женщина поняла, что аквамариновые глаза ничего не видят. Они смотрели как будто сквозь нее. В ужасе она заметила, насколько измождена Элизабет-Энн.