— Привет, Макс, — произнес рядом мягкий голос.

Его мрачное выражение как ветром сдуло. Он повернулся к Саре и поцеловал ей руку. Волнистые волосы обрамляли ее серьезное личико с темными ресницами, которое, улыбаясь, смотрело на него. В ушах блестело по изумруду. Платье из белого сатина с кружевной вышивкой спадало по ногам, подчеркивая ее тонкую талию. У Макса поднималось настроение всякий раз, когда он видел ее, чувствовал ее запах, который уносил его в прошлое.

— Пришла.

— А как же. Я никогда не пропустила бы случая стать свидетелем твоего успеха, — сказала она, не скрывая удовольствия оттого, что видит его.

— Ты так красиво врешь, что я не могу тебя не простить. Я знаю, как ты ненавидишь все эти светские сборища, на которые приходят лишь затем, чтобы пустить пыль в глаза.

— Совершенно верно. Но то, что висит на стенах, я обожаю, — сказала она, указывая на фотомонтаж Джона Хартфилда.

Макс придерживался такого же мнения. Он был приятно удивлен тем, что кто-то осмелился выставить работы этого фотографа — коммуниста и известного критика. Говорили, что Хартфилд использует фотокамеру как огнестрельное оружие. На одной из его работ голова Муссолини была чудесно превращена в голову мертвеца, возвышавшуюся над толпой нищих и буржуа в высоких колпаках. На другой среди нескольких спокойных прохожих мальчик в матроске и девочка в белых носочках смотрели на парад обутых в кованые ботинки ног, марширующих строевым шагом. Их отношение к происходящему казалось пассивным, почти равнодушным.

— Он показал людей на снимке так, чтобы скрыть их лица. Ноги военных тоже анонимны. Я бы даже сказал: ледяные.

— Это гангрена, Макс. Посмотри вокруг. Сколько тут эмблем национал-социалистической партии! Я заметила свастику из рубинов и бриллиантов на одной из дам, — уточнила Сара. — И это в самом центре Берлина. В городе, который нацисты ненавидят, потому что он менее всего подвержен их влиянию. Вот почему я не хожу на подобные мероприятия. И без того тягостно смотреть на манифестации и грубость этих варваров на улицах.

— Кажется, на ваших витринах нарисовали свастики?

— Не только на наших. У моих коллег Грюнфельда и Вертхайма то же самое. В антисемитских памфлетах рассказывается, что евреи-портные развращают немецких женщин, одевая их, как шлюх, и тем самым толкая на пагубный путь. Скажешь, абсурд? Нацисты ненавидят эмансипированную и независимую женщину, которая хочет быть свободной, которая сама выбирает партнера или, если ей так хочется, даже партнершу в клубе «Монбижу». В их гнусной газете «Völkischer Beobachter»[33] один журналист даже написал, что мода на открытые спины — это знак желания быть избитыми плеткой. Да у меня и в мыслях не было подобных сексуальных фантазий, — заключила она иронически.

Метрдотель, вооруженный подносом, проделывал путь среди ярких женских нарядов и темных мужских костюмов. Макс сделал ему знак подойти и взял с подноса два бокала.

— Все это слишком угнетает. Выпьем, Сара. Кажется, сегодня я напьюсь.

— Отличная идея. Присоединяюсь.

— А что скажет муж?

— Ничего не скажет. Он предпочел остаться дома.

Сара вышла замуж за преподавателя литературы, образованного, тихого, долговязого мужчину с круглым лбом и меланхолическим взглядом. В первый раз, когда Макс увидел Виктора Селигзона, он ему не понравился. Разве этот книжный червь из университета с залысинами на висках, автор нескольких книг, пусть даже похваленных критиками, был достоин ее? Разве он сможет сделать ее счастливой? Выбор Сары удивил Макса. Он полагал, что она выберет экстраверта с хорошо подвешенным языком, кого-то вроде самого Макса, только лучше, но она души не чаяла в своем муже.

— Нужно трезво мыслить, когда создаешь семью, — призналась она Максу извиняющимся тоном.

Взяв ее под руку, чтобы проводить в соседний зал, Макс ощутил тепло ее тела. Доверчиво прижавшись к нему, Сара позволяла ему вести ее через толпу, которая становилась более плотной. Многочисленные гости толкались в проходах. Их голоса звенели в ушах, а запахи духов и одеколона накладывались друг на друга.

С момента знакомства Макса с Сарой прошли годы, но между ними всегда оставалась эта доверительность, в которую превратилась их искренняя любовь. Макс печально подумал, что настоящая любовь никогда полностью не умирает. Несмотря на то что Сара обожала своего супруга, между ними все равно оставалось влечение, о котором знали только они и которое основывалось на глубочайшей нежности. Оба знали: пожелай они вновь заняться любовью, их тела устремятся навстречу друг другу и, скорее всего, им будет хорошо, потому что существует правда, которую многие не рискуют произносить вслух, — можно любить и двоих сразу, не предавая их.

Увидев работы Макса, Сара остановилась и на некоторое время восхищенно затаила дыхание. Сила портрета заключалась в том, что модель, позировавшая Максу, была совсем неизвестна зрителю.

— Боже мой, как это прекрасно, — сказала она, добавив шепотом: — Как же ты ее любишь, Макс…

«Сара изменила бы себе, если бы не сумела ухватить самую суть», — горько подумал он. Красота Ксении Осолиной прошла сквозь всю серию портретов ню. Было сказано все, но очень сдержанно. Цветовые акценты подчеркивали на ее благородном теле чистоту движения плеч, грудей, стройность шеи, запястья, на котором различались вены, а воображение зрителей тут же рисовало пульсирующую в них кровь. Портреты искрились желанием, страстью и стремлением к переменам.

Сара незаметно взяла Макса за руку, их пальцы переплелись. Она практически ничего не знала о его отношениях с Ксенией. Как-то он немного рассказал ей об этом. В первый раз увидев лицо и тело женщины, которая продолжала тревожить ее друга, Сара поняла причины этого, а он, со своей стороны, почувствовал себя спокойнее.

Кто-то из приглашенных узнал Макса, и по залу пронеслись аплодисменты. Тогда Сара отпустила его руку и отстранилась, словно они нечаянно столкнулись. Раздраженный, он твердо взял ее за руку и поклонился, выражая свою благодарность, но сделав знак прекратить веселье.

— Не знаю, что их больше всего восхищает — ню или другие мои работы, — прошептал Макс на ухо Саре, которая не смогла удержаться от улыбки.

Макс имел в виду свои провокационные снимки, берущие за живое строгостью и реальностью: снимки, подчеркивающие отсутствие человеческого стержня у членов СА — нацистской штурмовой секции, — которые терроризировали рабочие кварталы и еврейских коммерсантов. Некоторые из них попали в кадр, когда практически валились с ног от непомерно выпитого пива в одной из таверн, служившей им и жильем, и штаб-квартирой. Кого-то рвало в сточную канаву, кто-то с обрюзгшими щеками мертвецки спал на скамейке, а его раздувшийся живот едва не разрывал рубашку. Но был еще страх в глазах их жертв, и ненависть коммунистически настроенных рабочих в кепках, и враждебные надписи на облезлых стенах берлинских домов, и отчаяние служащего, получившего уведомление об увольнении, и безработные, толпящиеся в очереди на бирже труда, и босоногий ребенок со слепым, не видящим зрителя взглядом, кусающий свои кулачки. Макс фон Пассау со всей силой души обвинял, обличал, свидетельствовал.

— Поздравляю, старина, — сказал Фердинанд Хавел, подойдя к ним. — Прекрасные работы, правда, я не уверен, что все присутствующие здесь согласятся с моим мнением. Добрый вечер, Сара, ты не прекращаешь хорошеть. Представляю, как тебя должны ненавидеть остальные женщины.

— Льстец! — засмеялась она.

Фердинанд пожал руку Максу. Как обычно, воротник его накрахмаленной рубашки был каким-то кривым, рукава — слишком длинными, а очки соскальзывали на нос. В карманчике, из которого должен выглядывать край белого платка, никакого платка не было. Складывалось впечатление, что он всегда одевается в большой спешке, но члены судейских трибуналов и их председатели прекрасно знали, что оставляющая желать лучшего одежда никак не отражалась на его поразительном интеллекте, что делало его самым знаменитым практикующим адвокатом.

Тридцатилетний убежденный холостяк, он с упрямством избегал длительных связей, провозглашая, однако, что появившиеся седые волосы он получил как раз благодаря непостоянству женщин.

— Хочу объявить о замечательном прибытии нашего глубокоуважаемого Айзеншахта, — пошутил Фердинанд, бросая взгляд на своего лучшего друга. — Твой зять сейчас в соседнем зале. Его, наверное, должны сопровождать коричневые монстры, которые размахивают железными кружками для сбора пожертвований в пользу их партии на каждом городском перекрестке. В свое время так собирали деньги на нужды прокаженных. По крайней мере все предупреждены.

Макс беспокоился о Саре из-за Айзеншахта, который был неразборчив в словах. Он не хотел, чтобы его неделикатные речи оскорбили ее. Макс был готов защищать ее, так как знал, что Сара пришла исключительно для того, чтобы доставить ему удовольствие.

— Хочешь остаться? — спросил он.

— Не очень, — ответила Сара, опустошая стакан. — Ни твой зять, ни я не скажем ничего хорошего друг другу. А так как избежать встречи с ним ты все равно не сможешь… Я поеду домой. Меня ждет Виктор. Поздравляю тебя, Макс. За твою смелость показать Берлин под реалистическим углом и особенно за то, как ты показываешь нам желания и любовь. Если нам с этой молодой женщиной суждено встретиться, я с удовольствием с ней познакомлюсь.

С улыбкой она проскользнула к выходу. Макс с удовольствием последовал бы за ней, но ему нужно было оставаться до конца вернисажа. К большому сожалению, толпа помешала ему удалиться в соседнюю комнату, и через несколько мгновений он оказался лицом к лицу со своим зятем.

— Вы настоящий художник, мой дорогой Макс, — заявил Айзеншахт, осматривая уличные сцены.

— Я не снимаю ничего, кроме правды, но именно это иногда кажется странным, предосудительным и вызывающим презрение.

— Но не без определенных политических мотивов?

— Я не занимаюсь политикой, Курт. Я просто гуляю по городу с фотокамерой в кармане и ловлю интересные мгновения. А что делать? — сказал он, пожимая плечами. — Некоторые персонажи являются отличными типажами человеческой сущности. Пьяницы, негодяи, штурмовики…

— Хочу дать вам совет. Макс, не зарывайтесь, — холодно произнес Айзеншахт. — Это глупо. Эти работы — просто грязь в мире немецкого искусства. Влияние венгерских евреев, которых столько развелось в нашем городе, чьи фотографии висят на стенах этой галереи, но очень быстро могут сгореть.

— Я не позволяю вам высказываться подобным образом. Эти венгры, которых вы так ненавидите, принадлежат к нации, наиболее способной к фотографии. Андре Кертец. Андре, Брасау, Мункаши и другие… Это одаренные художники. Они смотрят на мир и рассказывают вселенскую правду, говорят о человеческой душе. Не о еврейской или арийской. Не о мужской или женской. О человеческой.

Курт молча уставился на него. Максу показалось, что шум голосов и звон бокалов в галерее стих. Он должен был знать, что с его зятем лучше не затевать подобных разговоров.

Внезапно кто-то хлопнул его по спине — с мимикой капризного ребенка за Максом стоял, улыбаясь и покачиваясь, Генрих Хоффман.

— Всем добрый вечер, — сказал он, задрав подбородок, так как и Курт, и Макс были выше его на голову. — Вы транжирите свой талант, дорогой барон. Лучше бы вам целиком сконцентрироваться на женщинах. Конечно, если не захотите работать со мной. Я знаю, что владельцы многих журналов, которые публикуют ваши работы, имеют финансовые проблемы, вызванные кризисом, но ко мне это не относится, — довольно уточнил он, доставая сигарету. — Мне нравятся ваши композиции. Съезды нашей партии приобретают небывалый размах, и мне уже трудно справляться одному с несколькими помощниками. Подумайте над тем, чтобы заняться чем-то действительно полезным. Для вас это очень перспективное будущее, мой дорогой.

Осознав то, что ему предлагают, Макс похолодел. С тех пор как в начале двадцатых годов Хоффман получил от американской газеты заказ сфотографировать Адольфа Гитлера, он уже не отставал от него ни на шаг. Отныне для своей пропаганды Гитлер использовал только этого человека. Рассказывали, что Гитлер часами мог позировать, используя свои собственные снимки для отработки жестов или осанки. Именно Хоффману несколько лет назад первому пришла в голову идея представить Гитлера под титулом «Господин Весь Мир». Он показывал его личную жизнь, встречи с детьми и молодыми энтузиастами. Личность на фотографиях шокировала государственных деятелей, но взволновала широкую общественность, что превратило фюрера в открытого и задорного вождя, которому нечего скрывать, и приблизило его к простому народу.

— Извините, но я предпочитаю оставаться свободным художником, — сухо ответил Макс, напряженный в отличие от Фердинанда, который сохранял олимпийское спокойствие.