– Вы же вроде не музыкант, а врач. Откуда познания?

– Ну, моя любопытная норушка, одно другому не мешает… А чему в этой жизни удивляетесь вы, кстати?

Вопрос Марину обескуражил. Да как же ей не удивляться в этой чудесной, прекрасной жизни? Каждый день приносит с собой ворох открытий. И то, что она живет в такое замечательное время, в такой замечательной стране… Но вырвалось у нее совсем другое:

– Сегодня я удивилась, что в метро теперь не четыре вагона, а шесть.

Николай шутливо развел руками:

– Значит, чудесам нашей Родины вы удивляетесь через вагоны метро?

– Вы все передергиваете, – вздохнула Марина. Но, глядя на него, она поняла, что ничего он не передергивает, а просто шутит. И вообще, видимо, склонен шутить всегда и везде, раз у него столько лучиков вокруг глаз. Ведь вроде не старый еще.


…Они катались на лодке по пруду, когда Марина решилась спросить:

– Николай, а сколько вам лет?

– Меньше, чем вам кажется. Двадцать девять исполнилось. А вам?

– И кто-то еще говорит о галантности, – поддела она его и добавила гордо – Я на два года старше Великой Октябрьской революции!

– Целый двадцать один, – поддел он ее в ответ. – Жизнь только начинается.

– Вы говорите как старик.

– Я говорю как врач.

Марина хотела сказать еще что-то, но передумала. В воздухе пахло прудовой тиной, чем-то цветочным – кажется, черемухой. Да, точно – Николай как раз правил к безлюдному берегу, где наклонилась к воде, вся в пахучем своем снегу, черемуха. Когда они подплыли поближе, на Марину и Николая хлынул терпкий запах, такой изнуряющий, сильный, сладкий. По водной глади плыли белые лепестки, мешаясь с разводами желтой пыльцы, веточками, травинками и зелеными сердечками кувшинок.

Марина из-под ресниц украдкой смотрела на Николая. Он погружал в воду весла, казалось, не прилагая к этому никаких усилий, тихо скрипели уключины, под лодкой слышались шелест и слабый всплеск.

– У вас глаза напоминают каштаны, которые осенью тут сыплются. Красивые, в темных кружевных прожилках, – вдруг нарушил он молчание. В его голосе сквозило что-то затаенное, сильное, а что именно – Марина не поняла.

Он смотрел на нее. Пожирал глазами? Нет, сказать так было бы неправильно. Не пожирал, а ласкал, гладил, нежил. Она готова была бы всю свою жизнь плыть на этой лодке, по этому пруду, только если бы на веслах сидел он и так на нее смотрел. В этом было что-то очень правильное, главное, самое важное. Ей хотелось быть рядом с ним, любоваться его строгим профилем, его четко очерченными губами. Перебирать его пальцы, разгадывать узор лазоревых вен на запястьях. Знать о нем все, знать его походку, движения, наклон головы, изгиб улыбки. И знать, о чем он думает сейчас, вот именно сейчас, в эту минуту.

Николай видел, что Марина его изучает, что ее лоб туманится какими-то мыслями. Он никогда не встречал подобную ей. Никакую мышку Марина, конечно же, не напоминала. У нее были пленительные глаза, темные глаза пугливого олененка, большие, выразительные, мгновенно выдававшие любое испытываемое ею чувство. Когда она только вышла на сцену, там, на другом конце парка – и на другом конце его жизни, – он сразу же увидел эти глаза, испуганные, трепетные. А потом она запела. И Николай поразился силе и звучанию ее голоса. Даже его мать Варвара Ильинична, так любившая по вечерам в родной Самаре, нынешнем Куйбышеве, петь народные песни и даже славившаяся своим исполнением среди соседей и фабричных, не могла сравниться в пении с этой девчушкой с растрепанными волосами. Голос был удивительно хорош. Но еще сильнее поражала та невысказанная горечь, которая сквозила в каждом слове, певучая тоска каждого ее вздоха. Словно слова и музыка были написаны не просто для нее, а ею. И Николай решил, что он непременно напишет песни, которые исполнит Марина – для него, и для самой себя, и для их детей.

Может быть, со стороны это могло бы показаться поспешной мечтой, но с самого первого взгляда Николай тут же понял, что это именно – она. Мимо которой ни за что на свете не пройдешь…

Варвара Ильинична, женщина хоть и крестьянская, необразованная, но сметливая, не зря приложила усилия, чтобы сын учился музыке. Она была старшей горничной в господском доме и имела определенное влияние, так что Коля занимался на рояле, когда тот был не нужен младшей барышне. Уже в пять лет он свободно играл Бетховена, Моцарта, но больше всего любил Шопена. А после революции хозяева усадьбы исчезли, не оставив следов, и замечательный стейнвеевский рояль перекочевал в старый деревенский дом на окраине, где смотрелся немного странно.

Когда Николай увидел эту девушку, которая стала спускаться со сцены на дрожащих ногах под аплодисменты публики, с очаровательным неподражаемым румянцем на свежих щечках, в его голове сама собой начала рождаться мелодия. И чем больше он наблюдал свою знакомую незнакомку, тем явственнее ноты складывались в музыкальные фразы. В них было все, и взлеты ее голоса, и ее полуулыбка, и это ее мглистое выражение задумчивого лица. Даже легкое журчание воды, которое раздалось сейчас, когда ее рука опустилась с лодки и коснулась глади пруда.

Марина погрузила в воду пальцы. Лодка плыла, и от руки шел в две стороны клинышек маленьких волн. Прохлада захватила каждый палец в отдельности и всю ладонь целиком. Девушка вздохнула и блаженно зажмурилась. И острое чувство покоя и восторга пронизало ее всю. Она распахнула счастливые глаза и ослепила ими Николая.

– Коля, откуда вы только взялись?


Они прогуляли весь день. Лодка не могла им наскучить, и на берег они сошли, только когда настояла Марина – она переживала, что Коля устал грести. Сколько он ее ни увещевал, переубедить эту девушку было невозможно.

– Видимо, вы, Марина, самая упорная на свете, – заявил он, сдавшись.

– Упорство – полезное качество, – призналась Марина. – Оно помогает нам идти вперед!

– К светлому будущему, конечно? – усмехнулся Николай, привязывая лодочную цепь к крюку причала.

– Конечно! – Марина сделала бровки домиком и невозмутимо закивала.

Николай залюбовался ею:

– Эх, не с тех наши художники плакаты рисуют. Вы бы могли стать символом нашего светлого пути. Такая заразительная жизнерадостность.

– Да, только вот ростом и силушкой не вышла, – вдруг расстроилась Марина. – Ну куда мне за трактор или на завод. Или в поле. Я и серпа не подниму… Надо мной еще в приюте смеялись: все на картошку, а Маринка полы моет, мол, швабру-то поднимет, а вот лопатой ее придавит. Или тяпкой зашибет ненароком.

Николай чуть нахмурился при слове «приют», но не спросил. Тихо добавил:

– Ну не всем же комбайны водить. И трактора…

– А мне иногда хочется, вы знаете… – призналась Марина. – Быть на передовой. У меня ведь папа был Героем труда! У него грамота была!

– Трудиться можно где угодно.

Марина кивнула. Она была, в общем-то, согласна с Николаем. Возможно даже, что во всем. И куда только подевалась вечная ее страсть к спорам?

И она стала рассказывать. Про то, как живет с подругами в комнатке студенческого общежития при институте, как ходит на практику на хлопчато-бумажную фабрику. Про то, что редко ездит на метро, потому что некуда, и еще потому, что побаивается этого новшества. Трамваи как-то привычнее, хотя и их она не любит: боится поскользнуться на рельсах и попасть под один из них. Но ведь сегодня доехала от Парка до Сокольников – и вот, не зря… Про свою учебу, про подработку в модном ателье, про ткацкие станки и выкройки, про хлопкопрядение и трикотаж. Воспользовавшись предлогом, легонько пощупала ткань футболки Николая. Под нею была его горячая кожа, и Марина торопливо отдернула руку, будто обжегшись.

А Николай смотрел на нее и только диву давался. Она была такая непосредственная, такая забавная, когда увлеченно рассказывала о работе. Сразу было видно, что это именно ее призвание.

– А платье это… Тоже сами сшили? Оно вам очень идет.

– А пояс мой идет к вашим глазам. Такого же цвета.

Они вдвоем уставились на ее талию, перехваченную полоской лазурного шелка. Марина смутилась и покраснела. А Николай медленно и спокойно взял ее руки в свои. И перецеловал все до единого пальчики, тонкие, с розоватыми овалами гладких подстриженных ногтей. Марина рук не отдернула.


День шел к концу. Они обошли чуть не весь город, и говорили, говорили. Словно нужно было после долгой разлуки скорее сообщить друг другу последние новости о себе. Только вот новости эти касались их целых жизней, прожитых врозь – до встречи. Не хотелось расставаться. Мысль о расставании даже ненадолго, пусть на сутки, казалась немыслимой, такой резкой, будто на кожу брызнуло раскаленное масло. В последние несколько часов прогулки их руки уже не расплетались.

Назавтра был понедельник, начало новой шестидневки, но они все равно условились встретиться после работы.

По небу поплыли акварельные, с одного края лавандовые, с другого едва розоватые облака, большие, величественные. Пахло близким дождем и влажнеющей землей, на мостовой купались в пыли воробьи.

Загрохотал и промчался мимо трамвай.

Марина была натянутой струной, она чувствовала, что сейчас произойдет что-то важное, что-то главное. Для нее и для него тоже.

Николай остановился прямо перед ней, поднял обе ее руки к своей груди и крепко сжал. Она чувствовала, как оглушительно пульсирует кровь, бушует с силой горной реки, только не могла разобрать, чья именно.

– Марина… Выходите за меня замуж, Марина.

Так просто.

Она встала на цыпочки, увидела свое отражение в его зрачках, уловила его прерывистое дыхание. И осторожно поцеловала в губы, мимолетно, легко. Согласно.

Остановился другой трамвай. Марина выпорхнула из объятий Николая и заскочила на ступеньку. Трамвай зазвенел, тронулся, окна заливало закатное солнце. Вечер был ясный до стеклянности.

– Так да? – бросившись за трамваем, громко бросил Николай.

– Да! Да! Да! – крикнула Марина звонко.

Николай остановился и смотрел ей вслед, ошеломленный.


Наутро Николай, глаз не сомкнувший в своей комнате большой гулкой коммуналки под шум ночного ливня, пришел в больницу чуть не на рассвете. Ждать больше он не мог, голова разрывалась от звуков.

– Раненько вы, Николай Ефимович, – удивился сонный сторож Маркелыч, протягивая ему ключи.

В комнате, выполнявшей роль красного уголка, напротив стола, покрытого сукном, под чуть лукавыми взглядами вождей, смотревших с портретов, стояло пианино. Николай лихорадочно откинул крышку с клавиатуры и пробежался по ней пальцами. Сел, перевел дыхание.

Музыка полилась бурным потоком, без единой фальшивой ноты, чистая. Перед глазами Николая стояло улыбчивое лицо с ямочками, волнительные глаза, вспыхнувшие щеки. Ее троекратное «Да!» облекалось в триумфальное крещендо, ее смех звенел во второй октаве. Мелодия велась то радостная, то задумчивая и нежная, иногда почти затихала, но тотчас вспыхивала снова и улетала ввысь, срываясь на высокой ноте. «Не забывай», – настойчиво, ласково твердила музыка раз за разом…


Когда Марина, вся взмыленная, заскочила в Дом моделей, оставив за собой солнечную, нагретую майским днем Рождественку, она мгновенно поняла, что опоздала.

Она всегда приходила сюда после занятий в институте, но сегодня ее задержала преподавательница по технологии шерсти. А может, дело было даже не в ней. Марина не спала всю ночь, прокручивая в мыслях предыдущий день и счастливо улыбаясь в худую казенную подушку. От недосыпа ее глаза казались еще больше, неправдоподобно огромными и такими очумелыми, что подруги несколько раз спрашивали, что с ней такое приключилось.

Накануне она вернулась совсем поздно, после расставания с Николаем никак не могла унять дрожь и все бродила вокруг общежития, пока вахтерша не пришла запирать проходную. Девчата уже готовились ко сну, Света в красках расписывала Оле свое свидание с новым знакомым, Никитой. Оля зевала, беспокойно поглядывая то на часы, то на аккуратную стопку учебников на столе – завтра ей предстояло держать экзамен. Марина сослалась на усталость и быстро легла. Если она и хотела бы с кем-то разделить свою новость, то с Валевской, а не с девчатами… До утра она никак не могла наглядеться на его лицо в своих воспоминаниях. Особенно на то его выражение, когда она выкрикнула: «Да! Да! Да!»

Теперь, с шальной головой, она села не на тот трамвай, пришлось ехать в обратную сторону. И вот итог – она опоздала. А Режина Витольдовна этого очень не любит.

Режина Витольдовна Валевская была дочерью польского служащего и литовской модистки, и от обоих унаследовала лучшее. Совсем юной она приехала в Петербург, чтобы стать портнихой в столице, и одно время была ученицей Надежды Ламановой[3]. Чувство стиля, умелые руки и секреты материнского ремесла быстро сделали ее одной из лучших, а знаменитая Ламанова добавила широту взглядов на крой и цвет – и смелость решения. В последнее предреволюционное десятилетие Валевская держала свое модное ателье с десятью работницами и обшивала значительную часть петербургских модниц.