— Блин, так здорово, — чему-то восхитилась Алёна и благоговейно прижала игрушку к груди. — Какой он классный!

Столько радости увидел Шаурин в ее глазах, что опешил невольно. А повод-то всего ничего — какой-то пыльный потрепанный мишка. Но такой счастливой она была — дыхание в груди замирало. Забыла будто, что не одна. Смотрела на этого медведя, скользя пальцами сквозь искусственную шерсть, и тихо улыбалась. Как будто это не у Ваньки, а у нее связаны с этой игрушкой самые приятные воспоминания. Улыбка та нежная, легкая чуть тронула красивые губы. Притаилась на них, готовая вот-вот исчезнуть. Вспорхнуть словно бабочка с цветка, испуганная легким дуновением ветра.

Так отличалась эта несмелая улыбка от той уверенной лучезарной, какую он привык видеть на ее лице. И так непохожа была его дерзкая и несгибаемая Алёна на эту маленькую и ранимую девочку, которая сейчас немного ссутулившись сидела на полу около огромной коробки детских игрушек и, не в силах поверить своему счастью, тихонько улыбалась, держа как будто самый дорогой в жизни и желанный подарок.

А Ванька боялся спугнуть эту улыбку-бабочку. Ни движением лишним, ни словом, ни даже вздохом не смея нарушать тишину. Казалось, вот-вот и растает она на розовых губах, и глаза станут, как обычно, холоднее…

Так хотелось удержать Алёну в этом состоянии – вцепиться в плечи, в руки, не дать исчезнуть этой томительной нежности. Но не смел шевелиться.

Напряженно вздохнув, Алёна посмотрела на медведя грустным прощальным взглядом, как на старого доброго друга, и встряхнула его, собираясь вернуть на место.

— Забирай его себе, — тут же вырвалось. — Если хочешь.

— Хочу. Очень хочу. А можно? — Глаза влажно блеснули, и, не дожидаясь ответа, она полезла к Шаурину обниматься.

Он прижал ее к груди так сильно, как только смог. С необъяснимым облегчением коснулся губами виска, вдыхая привычный и родной аромат ее волос, обжигаясь теплом, струящимся по ее рукам. Почему-то очень боялся, что Алёна сейчас заплачет.

— Ну какая же ты у меня дурочка, — разорвал шепотом эту мучительную неловкость.

У нее могло быть все и даже больше — что только пожелает, — а она вцепилась в этого старого потрепанного мишку и счастлива до умопомрачения.

Поцеловал ее в губы, в эту трепетную беззащитную улыбку. Целовал и не мог остановиться, запоминая таинственный очерк. Запечатлевая в себе.

Дыхания не хватало, но сил отбиться, чтобы сделать вдох, не находилось. Алёнка начала смеяться и тогда только оторвалась от Шаурина, утыкаясь в его шершавую щеку, глубоко втягивая с воздухом запах его кожи.

— Другим шубки-бриллианты подавай, а ты отхватила мишку и довольна, — хрипло, оттого грубовато проговорил Ваня.

— Ваня, — шепнула Алёна, — шубки-бриллианты – это хорошо. Но без этого я не умру. Не в этом же счастье.

— А в чем? Если ты сейчас хоть заикнешься о саморазвитии, самореализации и прочей своей лабуде, я тебя придушу, — шутливо пригрозил он, но глаза его правда опасно блеснули.

— Ну, пару месяцев назад я бы тебе именно так и ответила. А сейчас нет.

— Почему?

Алёна села прямо. Подобрала медведя, который, выскользнув из рук, полузабытый валялся на полу.

— Потому что я тебя тоже.

В кладовку заглянула Катя.

— А что вы здесь делаете?

— Агитплакаты рисуем против гонки вооружений, — показалось, недовольно ответил Ванька, стерев с лица наметившуюся теплую улыбку.

— Смешно. Но зачет сегодня у Алёнки, сам понимаешь, — довольно хмыкнула сестра. На ее белой футболке алела надпись «Плохого человека Катей не назовут». — И у родителей здоровский теперь прикид. Папе самая классная досталась: «Сделанный в СССР», а мамуля у нас и правда «superwoman», — Катя залилась звонким смехом.

— Я надеялась, что тебе понравится. И не только тебе.

Алёна поднялась с колен и быстро отряхнула джинсы.

— Угу, — кивнула Катюша и приобняла девушку брата, по-дружески свободно закинув руку ей на плечо, — а ты молодец. Я тебя недооценивала. И ничего даже, что блондинка. Ага.

— Ой, «зеленка» ты еще Катька, — рассмеялась Алёна и вздохнула с тайной грустью. Не хотелось отсюда уходить. Никакое шикарное место не сможет дать ей того, что она нашла здесь, в пыльной комнате среди кучи коробок всякого хлама. — Пойдем, секреты у нас тут были. — Вытянула Катю в коридор.

Ванька вернул коробку на место и закрыл кладовку. Втроем они поднялись по лестнице. На ступеньках первого этажа Катя притормозила.

— И давайте там заканчивайте секретничать, скоро обедать. Меня, вообще-то, мама послала за вами. А то будете потом, как отщепенцы, сами себе разогревать.

— Сейчас спустимся.

Пока поднимались в комнату, не обмолвились друг с другом ни словом. Алёна устроила медведя в кресле. Сама присела на кровать. Сначала на краешек, потом, осмелев, залезла на нее с ногами и уселась по-турецки.

— Не наигралась ты в детстве — то мультики смотришь, то медведя у меня отжала.

Шаурин вышел из ванной, но не спешил спускаться к обеду. Прилег на кровать, оперся на локоть, свободной рукой сжал Алёнкино колено.

— Не понимаешь ты меня иногда, да?

— Иногда? — мягко усмехнулся он. — Да я тебя вообще не понимаю.

— Как это?

— Вот так это. На свое понимание я уже не рассчитываю. Рассчитываю на другое.

— У меня было не такое детство, как у тебя. Так что на твое полное понимание я тоже не рассчитываю.

— А какое у тебя было детство?

Комнату затопила звенящая тишина. В такой — хрипнешь от молчания, а не от крика.

— Как в колонии строгого режима, — натянуто улыбнулась Алёна. — Шуметь нельзя, громко смеяться нельзя, плакать тоже нельзя. Любая активность пресекалась строгим: «Успокойся!». Меня все время пытались «успокоить», будто я какая-то нервнобольная. Тетушка своего-то второго ребенка не хотела, а тут ей такой подарочек достался в виде меня — подкидыш без роду без племени. Понятное дело… — пожала плечами.

— Кому понятное? Ребенок же не виноват. Или лучше, чтобы тебя в детдом отдали?

— Лучше бы отдали.

Снова удивило полное равнодушие, прозвучавшее в ее словах.

— Кому лучше?

— Лучше! — повторила убежденно. — Там все дети на равных условиях. Там ты точно знаешь, кто ты. Тебя не попрекают куском хлеба. Знаешь, как это противно? — Не сумела сдержаться от презрительной гримасы.

— А дядя?

— А дядя у нас человек такой – он любит где-то глубоко внутри и считает, что этого достаточно. Сейчас, — подчеркнула она, — действительно мне этого достаточно. Не бойся, Царевич, я не собираюсь плакаться тебе о своем несчастном детстве, — тут же улыбнулась беззаботной улыбкой, словно отрекаясь от своих слов и отмахиваясь от Ванькиного участия. — Тебе оно не надо. Мне тоже. Да и не сможешь ты понять, что значит жить с ощущением, что ты никому в жизни не нужен. Не вижу никакого смысла говорить об этом. Все давно перегорело. Чувства, они, знаешь, притупляются под влиянием длительно действующих раздражителей. Поверь, моим чувствам было отчего притупиться. У меня не то что притупилось, все давно отмерло. Когда после окончания школы я стала жить отдельно, меня как будто на волю выпустили – закончился мой строгач.

— На волю выпустили, а смеяться, плакать и говорить открыто так и не научили.

— Зато видишь, как тебе со мной весело. Может, ты всю жизнь искал такую, как я.

— Никого я не искал. Брал, что под руку попадалось. Я не в том ритме живу, чтобы что-то искать.

— Ах, ты! — как будто возмущенно ахнула Алёна.

— А ты так удачно мне попалась. Не в тот вечер так в другой, но все равно попалась бы. Ты хочешь детей?

Обычно Ваня плавно подводил к интересующей его теме, а тут спросил в лоб, сразу выбив из колеи.

— А почему ты спрашиваешь?

— Ну, вообще, логично, что я задаю тебе какие-то вопросы, чем-то интересуюсь, — чуть нажал Шаурин.

— Я же сама еще не наигралась, куда мне детей…

Вот она – та самая лучезарная улыбка. Но сегодня уже не прикрывающая наготу души.

Попытка Алёны привычным способом уйти от ответа не вызвала у Ивана раздражения. Под давлением его взгляда Алёна неохотно заговорила:

— Если я скажу, что хочу, — совру. Не хочу — тоже совру.

— Это вопрос времени?

— Это вопрос… бесконечного времени. Не могу представить, что кто-то назовет меня мамой. Это за пределами моей реальности.

— Ты же работаешь с детьми. Ты знаешь о детях все.

— Лучше бы я не знала о детях все, — мрачно возразила Лейба. — Я работаю с детьми, да. Ра-бо-та-ю. Я должна пронаблюдать ребенка, выявить отклонение, написать заключение и рекомендации: пройти с ним адаптационные мероприятия либо направить на психотерапевтическое и медикаментозное лечение. Мне не нужно любить моего подопечного, чтобы поставить ему диагноз. Понимаешь? Я столько всего видела, ребенок для меня не уси-пуси-пеленки-распашонки. Я никогда не произносила слово «мама» и не знаю, что такое «мама». Может и произносила, но не помню. Для меня «мать» - это женщина, висящая в петле. Я видела, как она повесилась. Вот это я помню.

Поздно жалеть и раздумывать, правильно ли она сделала, что сказала все это Ване. Он смотрел на нее потяжелевшим взглядом, но Алёна, наверное, к счастью, не могла различить, какие именно чувства плескались в его серо-зеленых глазах. Не хотела увидеть в них жалость. Жалеют убогих, ущербных. Она себя таковой не считала.

Шаурину было, что ответить, но он молчал, ибо его слова станут солью на открытую рану. Не верил, что она все пережила, как пыталась его убедить. Об этом говорили ее глаза. Полные боли и безысходности. И этому дядюшке, который якобы ее любит, — не верил. Как можно любить где-то глубоко внутри? Он не понимал. Это не любовь. Его отец тоже достаточно замкнутый человек и далеко не всеми переживаниями делится. Но в его любви к жене и детям не приходится сомневаться. И да, Алёна права, Ваня не знает, не понимает, что значит быть ненужным, нелюбимым.

Какая-то необъяснимая злость захлестнула его, и Шаурин поднялся с кровати, будто его подкинули. Злость на всю ее уродливую семейку и обида за маленькую девочку. Взрослую Алёну он не жалел, не мог. Может, потому что она сама себя не желала, не жаловалась. Он такой ее полюбил.

— Ваня, а ты детей хочешь? — вдруг спросила Алёна, нарушая тягостную тишину.

— Конечно. И не одного.

Он ответил спокойно. Но лучше бы она не спрашивала.

Раньше молчала, ничего толком не рассказывала о себе, боясь, что Ваня ее не поймет, а теперь — что поймет. Страшно представить, что будет, когда он наконец осознает насколько они разные. Насколько они на самом деле не подходят друг другу для жизни. Сейчас Шаурин еще тешит себя иллюзиями что-то изменить. Чувствовала: какие-то вещи его раздражают, но он спускает все на тормозах. И лишь потому что пребывает в уверенности – когда-нибудь это прекратится… или, что он сможет это прекратить.

Но Алёна не изменится никогда. Такие, как она, не меняются. Вышла уже она из того пластичного возраста, когда человеку можно что-то привить, вживить. Слишком толста стала ее кожа для подобных инъекций.

Кажется, всю свою жизнь до Шаурина она шла босиком. Научилась по камням и стеклам ступать без боли. Научилась ничего не чувствовать. И вот появились у нее красивые модные туфли. Вроде бы, по размеру. И любимые. И нужны. А все равно – ноги в них до крови сбиваются.

— Мне не нравится это… что ты сейчас такая. Еще недавно светилась от счастья, а сейчас как в воду опущенная. Что делать?

Он остановился перед ней в напряжении, как будто правда готовился к каким-то решительным действиям.

Алёна горько усмехнулась и спустила ноги на пол, подвинувшись к краю кровати. Движения ее были тяжелыми, словно доставляли боль или значительное неудобство.

В желудке стало неспокойно. На сердце тоже. Так всегда – когда она пыталась примерить на себя новую жизнь (заодно вспоминая свое исковерканное детство), — будто оказывалась меж бетонных плит, которые сжимались, грозя ее раздавить, расплющить.

Ваня присел на корточки и сжал ее тонкие запястья. Чуть вздернул подбородок, без слов повторяя вопрос.

— Я не знаю, Ваня. Я не знаю!.. — повторила с заметным отчаянием.

За плечами все еще порхали уродливые воспоминания далекого прошлого, а перед ней ее любимый Ваня, смотрящий прямо в глаза тем непереносимым гипнотическим взглядом. И взгляд этот, казалось, доставал до самого дна души. Куда сама Алёна старалась не заглядывать.