– Это не моё, – вырывается у меня хриплый стон. – Это Илья с Иваном пили.

Глаза Александры грозно блестят знакомой амальгамой боли.

– Так это с ними ты тут квасила? – хмурится она. – Ну, я этих алконавтов по стенке размажу…

… … …

«У-у… Да ты тут уже полным ходом, – невесело усмехнулся Илья. – Как хоть твоё самочувствие-то? Позволяет?»

Ощущая себя на палубе корабля в жестокую качку, я прислонилась к дверному косяку.

«Да пох* моё самочувствие… Пох* всё. Лишь бы эта вдова надо мной не истерила…»

Илья переглянулся с Иваном.

«Лёнь, тебе уже э-э… хватит. Никаких вдов тут вроде нет».

«Это я так называю боль, – усмехнулась я. – Поэтесса хренова…»

«А-а…»

Иван стал похож на сбежавшего из концлагеря узника – живой скелет. Изжелта-бледный, с тёмными кругами под глазами, он почёсывал потемневшим от никотина пальцем хрящеватый нос, выступавший на худом лице, как птичий клюв. Во мне шевельнулась тревога – проснулась и глухо заворчала, как старый пёс-засоня.

«Вань, ты чего, сорвался опять? Что-то выглядишь хреново».

Он хмыкнул, шмыгнул своим клювом.

«Не. Я в завязке. Так, просто худой чё-то». – А на туго обтянутом кожей черепе – редкие всклокоченные вихры с первыми проблесками седины…

… … …

Это был второй из трёх дней. Ребята пришли поддержать меня по-дружески… Ну, вот такая у них получилась поддержка.

– Не надо никого размазывать, Саш. Они ненадолго зашли. Я всё в основном сама… одна.

Вдова в чёрной шали уже не воет и не заламывает рук, она полулежит в кресле – в отключке. Лишь изредка её веки приподнимаются, чтобы явить миру мутный, потусторонне-расфокусированный взгляд. Мда, неплохо я постаралась.

Александра с горечью в глазах склоняется надо мной.

– Лёнь… С твоим здоровьем вообще алкоголь нельзя. Что ж ты делаешь? – вздохнула она.

Вместо ответа я распрямляю сжатое в комок тело, дотягиваюсь до тумбочки и беру тонометр. Надев манжету, нажимаю на кнопку. Через минуту прибор показывает 130/90.

– Ну? – хмыкаю я. – Хоть в космос запускай. С моим здоровьем всё не так уж плохо, не драматизируй.

Александра качает головой. Бросив водочную бутылку в пакет к остальным «следам преступления», она поднимает его и уносит в прихожую. Вернувшись, останавливается в дверях – высокая, стройная, длинноногая и грустная, с серебристым блеском боли в глазах.

– В общем, так. Завтра идёшь на работу. Я сама тебя отвезу и прослежу, чтоб ты вошла в дверь.

*

Память предоставляет лишь вспышки-отрывки самого страшного дня в моей жизни.

Я сижу в кресле, поджав ноги и обняв твой рюкзак, а какие-то чужие женщины моют в квартире пол. Такой обычай – чтоб не родственникам. Хотя я тоже не родственница тебе… Ах, да, совсем забыла, что для соседей я – твоя троюродная сестра.

Гроб на двух табуретках во дворе. Я боюсь на него смотреть… Так он и отпечатался в памяти – расплывчато, расфокусированно. Прощаться подходит много народу, и почти никого я не знаю.

Две слепые девочки. К гробу их подводит женщина лет сорока с короткими обесцвеченными волосами – наверно, преподавательница из твоей школы.

Серое небо, первые жёлтые листья на асфальте – длинные и узкие, ивовые. Я не даю волю своему горю, не позволяю себе упасть на колени и заголосить… Чтобы люди не задались вопросом: а кто я тебе? Моё горе слишком сильно для сестры, и я боюсь, что люди догадаются о моих к тебе чувствах… Хотя не всё ли равно теперь? Но привычка «шифроваться» держит меня в своих удушающих тисках и сейчас.

Ваня, тощий, как аист, голенастый и болезненно длинноносый, поёт под гитару твою песню. Ту самую, со строчкой «свет в окне оставить не забудь». Хороший у него голос на самом деле, даже удивительно. От такого хиляка как-то не ждёшь столь мягкого и мужественного вокала. А на крышку гроба падают комки земли, скрывая тебя от меня навсегда. Я изо всех сил стараюсь на людях быть твоей сестрой, а не вдовой.

Сидя в кресле, я снова обнимаю твой рюкзак. На нём остались пятна крови… Твоей, чьей же ещё? Дома собрались только самые близкие: Александра, мой брат, Иван с Ильёй. Звенят струны гитары и звучит твоя песня: Ваня – молодец. Он поёт, конечно, по-своему, но что-то от твоей манеры исполнения есть… Боль-вдова стоит с бледным лицом, стиснув руки у груди, готовая запричитать. Я мысленно глажу её по плечам: «Не надо». Поникнув головой, она закрывает полубезумные от горя и выцветшие от слёз глаза. Чёрная кружевная шаль скользит с её седых волос.

Я так и не разглядела твоего лица напоследок. Может быть, на нём были ссадины, а может, нет… Слишком страшно мне было в него посмотреть.

*

До одиннадцати утра рабочий день идёт нормально, а потом приходит хозяйка – стареющая климактерическая особа с гладко зачёсанными со лба волосами и властным блеском в мышиных глазках за стёклами очков. В своём вечном цветастом платке на плечах, сутуловатая и щупленькая, она похожа на учительницу с тридцатилетним стажем. Чем-то она напоминает мне «химичку», из-за которой я химию в школе терпеть не могла.

– Пойдём, – коротко бросает она мне, не дав даже дообслужить покупателя, выбиравшего самоучитель по английскому.

В служебном помещении, бывшем одновременно и складом, и администраторской комнатой (площадь у нас маленькая), она усаживается в кресло перед компьютером. Заваривая себе вонючий кофе из пакетика, говорит:

– Дорогуша, я приняла решение с тобой расстаться. Уффф, – морщится она, помахивая рукой у лица. – Попахивает… Всё с тобой ясно, голубушка. В общем, меня не устраивает твоя работа. Да и здоровьем тебе надо бы заняться, а то уже на ладан дышишь… Гробить себя не стоит, костьми тут ложиться – тоже.

Нет, я не в шоке. Мне уже всё как-то безразлично. Рвётся последняя ниточка, связывающая меня с этим местом, но мне не больно. Жаль будет только расставаться с коллегами – хорошие девчонки, а вот начальница… Плакать и скучать не буду, это точно.

– Я объясняла Марине по телефону, что у меня за ситуация, – сухо отвечаю я.

Тонкие – даже нет, скорее, истончённые и высохшие от переизбытка желчи губы хозяйки морщатся.

– Да знаю я твою «ситуацию»… Думаешь, нет? Честно скажу: я не одобряю таких отношений. И всяких меньшинств нам тут тоже не надо. Можешь на меня хоть в суд по правам человека подавать.

– А если подам? – усмехаюсь я.

Её взгляд – ледяная стена презрения.

– Да сколько угодно. Официальный повод для увольнения – прогул без уважительной причины, и ничего ты тут не попишешь, дорогуша. У меня все твои неявки документально зафиксированы. Судя по запашку, который от тебя чувствуется, мне и без объяснительных понятно, чем ты эти дни занималась. Но можешь написать, конечно.

С запахом, конечно, не поспоришь. Да мне и не хочется спорить: устала от всего. Близость осени давит на плечи серой гранитной тяжестью, да и к ногам словно прикованы пудовые гири, таскающиеся за мной на цепях.

И вот, в моей трудовой книжке красуется запись о том, что я уволена за прогул. И теперь я могу дать себе волю. Гори оно всё синим пламенем! Давно хотела это сделать.

Растворимый пакетированный кофе «три в одном» льётся сверху на прилизанную голову моей теперь уже бывшей хозяйки, на её светло-бежевую строгую блузу, на узорчато-цветастый платок из искусственной шерсти, на трясущиеся колени. Мышиные глазки за стёклами очков выпучиваются, отражая крайнюю степень охренения, когда даже язык отнимается – только рот ловит воздух, по-рыбьи открываясь. Воспользовавшись временной немотой хозяйки, я цежу сквозь зубы, негромко, но отчётливо впечатывая в её слух каждое слово:

– Иди ты в задницу, старая грымза. Живёшь неудовлетворённой, вот и ненавидишь всех вокруг. Да и кто тебя удовлетворять станет? Кому ты нужна, вобла сушёная? Живи и переваривай сама себя изнутри, овца. Адьёс!

Поставив пустую кружку на стол рядом с клавиатурой, я с улыбкой победителя выхожу обратно в торговый зал. Девчонки бросают на меня тревожные взгляды: ну что, мол? Я захожу за прилавок, забираю с полочки свою кружку для чая, а из коробочки с мелким барахлом вроде скотча, степлеров, ценников, испорченных чеков – таблетки (они хранились у меня здесь на случай, если вдруг станет плохо). Переобуваюсь и сую в пакет свои удобные рабочие сабо.

– Всё, девчонки… Не поминайте лихом. Было приятно с вами работать.

Дверь администраторской открывается, и оттуда, сделав не по росточку широкий шаг, появляется облитая кофе хозяйка. Её плечи судорожно приподняты, рот плаксиво растянут, а очки залиты слезами. Выкручивая в жгут концы платка и вся сотрясаясь, она истерично вопит на глазах у подчинённых и покупателей:

– Сама овца!!!

Я с холодным дьявольским хохоточком ускользаю из отдела – цок-цок-цок каблуками по белым мраморным ступенькам, а девушки удерживают рвущуюся за мной следом бывшую начальницу:

– Лилия Витольдовна, Лилия Витольдовна… Не надо, тихо, успокойтесь!

В общем, спасибо девчонкам: если б не они, догнала бы она меня и вцепилась в волосы. Ну, ещё бы: ведь я задела её женскую гордость – можно сказать, прошлась по её высокоморальной и чистой натуре грязными сапогами. Шагая по улице и слушая августовский шорох листвы, я задумываюсь: а не перегнула ли я палку? Ведь прогулы-то, в конце концов, на моей совести. Может быть, и перегнула… Но, чёрт возьми, от всего проделанного мне вдруг становится легче дышать. Не знаю почему, но за все эти пять лет я никогда, ни разу не дышала полной грудью на рабочем месте. Вечно были эти сковывающие, стискивающие рёбра металлические обручи, ограничивавшие глубину вдоха. А сейчас они исчезли, и воздух свободно льётся мне в лёгкие, наполняя их до отказа.

*

– Лёнь… Что это?

Губы Александры дрожат, в руке – бельевая верёвка с петлёй на конце. Амальгама боли наконец тает, и из её глаз катятся самые настоящие слёзы… Впервые в жизни я вижу её плачущей. Моя «железная леди», несгибаемая, непобедимая – и слёзы… Невероятное сочетание. Мои руки сами тянутся к её лицу, чтобы вытереть эти огромные алмазные капли.

– Саш, нет… Это не то, что ты подумала.

Я сижу на кровати, а она – передо мной на корточках. Тихий августовский вечер с грустной лаской румянит косыми закатными лучами оконную раму – словно роковой месяц пытается извиниться.

Сама не знаю, зачем я связала эту петлю. Боль-вдова снова ожила во мне и заломила руки в своём траурном плаче, и меня от её завывания на миг переклинило. Я бросила верёвку в угол, а Александра, приехав с работы, нашла… И вот теперь, со слезами в вопрошающих глазах, она протягивает её мне на ладони.

– Саш, нет, нет… Ты не так поняла. Я не собираюсь ничего делать, – бормочу я торопливо, гладя короткие пепельные волосы Александры. – Ты же видишь, я её отбросила. Ничего такого я не хотела, поверь мне.

Твоя сестра с горечью качает головой.

– Лёня… Просто так петли не завязывают.

– Да нет же! – Схватив верёвку, я отшвыриваю её, и она растягивается на полу, зацепившись за ножку стула. – Не надо, не беспокойся.

Я всё-таки дотрагиваюсь пальцами до щёк Александры, смахивая тёплые слезинки. Её веки, дрожа, зажмуриваются, а руки ложатся сверху на мои.

– Лёнь… Если с тобой что-нибудь случится, я… Не знаю, – шепчет она.

– Со мной ничего не случится, обещаю, – улыбаюсь я, сама чувствуя щекотку в носу – предвестник слёз. – Саш… Можно личный вопрос?

Она открывает глаза – озадаченные, льдисто поблёскивающие от ещё не высохшей солёной влаги. От смущения рисуя пальцем восьмёрки на её плече, я спрашиваю:

– Я ведь тебе нравлюсь? Прости, если что-то не то спросила, но ты иногда… так смотришь, что я невольно…

– Если тебя это смущает, я постараюсь больше не смотреть, – перебивает она, вытирая щёки. Я готова поклясться чем угодно, что её точёные скулы порозовели.

– Саш, ну, скажи честно… Тебе же легче станет. Нравлюсь, да?

– Люблю я тебя, дурочка. Ещё вопросы?..

Колюче блеснув глазами и сердито смахнув остатки слёз, Александра встаёт и лезет в шкаф, достаёт оттуда большую спортивную сумку и начинает решительно и деловито складывать в неё мои вещи. Придавленная этим словом – «люблю» – я с минуту ничего не могу выговорить и просто в недоумении наблюдаю, как моя одежда и бельё перекочёвывают из шкафа в сумку.

– Здесь очень тяжёлая атмосфера, – говорит Александра как ни в чём не бывало – будто минуту назад и не признавалась мне в любви. – Стены и вещи пропитаны горем, утратой. Ты просто свихнёшься тут. Поживёшь несколько дней у меня, да и мне так удобнее будет.

Я только открываю рот, но слова не находятся. Так, без единого моего возражения, сумка оказывается полностью уложенной, а когда Александра вешает её на плечо и протягивает мне руку, у меня вырывается только нечленораздельное:

– А… Э…

Через пять минут сумка едет на заднем сиденье джипа Александры, а я – на переднем, образцово пристёгнутая ремнём безопасности и по-прежнему обалдевшая и онемевшая. Роковой август разливает в городе грустно-розовый закат.