Необъятность ограничили из-за самоубийств — в частности, чтобы защитить зевак на паперти, которые рискуют оказаться раздавленными семьюдесятью килограммами уже мертвой плоти, от которой отказалась уставшая душа. Решетка отчасти понятна. Но все равно жаль. Когда я делюсь с Малу своими размышлениями, она даже не дает себе труда ответить. Я прекрасно знаю, что когда мы здесь, она как бы отсутствует. Поэтому даю ей спокойно подумать, глядя вдаль. Необъятность внутри нее, и не знаю, какая решетка могла бы ее ограничить, если она вообще существует.

Думаю, что не существует.


Потом она спрашивает, как у меня дела.

Зачем мне ей врать?

— Мне кажется, что я угасаю по мере того, как пытаюсь дать жизнь — жизнь, которая не желает обосноваться во мне…

— Ну так дай время времени, чтобы все шло по порядку.

— Да, это верно.

— А как та малышка, с которой ты ходила к врачу из-за жизни, обосновавшейся в ней вопреки ее желанию?

— Нам назначили время второго визита, мы сходили, потом я привезла ее к себе. Удачно совпало, что Лоран был в отъезде. Он не любит, когда кто-то приходит, особенно с ночевкой, и тем более если они незнакомы.

— Знаю.

— А тут еще аборт, можешь себе представить.

— Даже не осмеливаюсь.

— Хорошо, что мы были вместе. Ей было страшно и больно, и кровотечение сильное. Я ее успокоила, объяснила, что и должно быть сильнее, чем при месячных, что все это нормально. Мы прикинули разные способы предохранения. Я ее убедила выбрать наиболее эффективный метод, чтобы такое больше не повторилось, и мне удалось договориться с твоей акушеркой «14 Июля» о визите на следующий день. А потом мы поговорили о ее брате. Она выложила все, что у нее на сердце. Этот страх, что он умрет и она снова окажется в приюте. Я утешила ее, как могла, но она прекрасно понимает, что все может перемениться в одно мгновение. Грустно такое видеть.

— Ты ничего не можешь поделать.

— Знаю.

— Ты ведь и так здорово помогла малышке, она надолго это запомнит, наверное. Ну, можно надеяться.

— Она кажется такой молоденькой, а ей столько уже пришлось пережить. В четырнадцать лет я еще ходила в юбочке и белых носочках и не отрывала носа от учебников, а не глаз от мальчиков.

— У нее свои причины. Знаешь, мы скоры на суд, а вдруг для этой девочки любовь — единственный выход, ведь ей так ее не хватало?

— Разве это действительно любовь?..

— По крайней мере, ее иллюзия. Она это делает, потому что самой любви не чувствует. Иногда иллюзия кажется такой реальной, что ее за реальность и принимают. Что в четырнадцать лет, что в тридцать пять, что в семьдесят.

— У тебя в жизни было много иллюзий?

— Слишком много. Но в определенном возрасте ты уже можешь сказать себе: пусть иллюзия, невелика важность.

— И когда же?

— Когда в твоей жизни накопилось слишком много разочарований и слишком часто они подменяли собой очарование жизни. Когда больше ничего не важно, потому что все важное осталось в прошлом.

— И как ты себя там чувствуешь, в своей иллюзии?

— Счастливой. Чего и тебе желаю.

— …

— Давай спускаться? Быстро не получится, у меня колени сдают. А потом мне хотелось бы сходить с тобой в кондитерскую. Они там делают лучшие «Париж-Бресты» в городе.

— Уж больно ты загадочная, сама хоть понимаешь?

— Ну и что? — заявила она, улыбаясь, как всегда, уголком рта.

— А то, что, как тебе известно, у меня от этого ум за разум заходит.

— В один прекрасный день я тебе все объясню.

— Когда?

— Когда буду готова все рассказать, а ты будешь готова выслушать.

— Яснее мне не стало.

— И так слишком ясно…

Свет гаснет

Прошел месяц, и я вижу Джульетту в последний раз. Я слишком хорошо себя чувствую, чтобы здесь оставаться. Восстановление идет достаточно быстро, и меня уже могут перевести в реабилитационный центр. Я отбываю завтра. Я знал, что таким будет следующий этап. С одной стороны, я счастлив, что выздоравливаю, и хотя мое состояние вряд ли позволит мне в скором времени обрести полную независимость, я чувствую себя в жизни уверенней.

Да, но…

А как же эта женщина, которой я всем обязан и которая исчезнет из моей жизни так же быстро, как в ней появилась. Я не могу с этим смириться. Конечно, со мной снова будет Ванесса. Счастье, что наша квартира в новом доме. Маленькая, но вполне удобная для инвалида. Лифт, просторные коридоры и широкие двери позволят мне передвигаться в кресле-каталке, поэтому я вернусь к себе, как только смогу отправляться домой на выходные. А оставшиеся дни недели Ванесса будет проводить у Кристиана и Соланж, как ходят в интернат.


Но Джульетты рядом уже не будет. Джульетта и розовые леденцовые улыбки. Джульетта и ее иногда покрасневшие к утру глаза. Джульетта и ее ободряющие речи, способные противостоять самым черным моментам отчаяния. Джульетта и ее бдения в моей палате во время ночных дежурств, когда она помогала мне заново выстроить свой мир, если я был в форме, или молча сидела рядом, когда я падал духом. Джульетта и ее объятия, выходящие за пределы номенклатурных обязанностей медсестры, — тайные, потому что всякое могли подумать, а она не хотела, чтобы всякое думали. Кажется, я был первым, кому хотелось бы подумать всякое. Но в такого рода делах не имеет смысла думать в одиночку.

Джульетта.

В последние недели мы мало говорили о ней самой. Наверно, она привыкла не слишком о себе распространяться. На самом деле, с ее точки зрения, пациентов вряд ли интересует история ее жизни. Я многое доверил ей, говоря о Ванессе, как если бы нуждался в ее одобрении тех решений, которые уже принял, и тех, которые мне предстояло принять. Ванессе я одновременно и брат, и отец, и мать. Однако в действительности я же не все они. Поэтому иногда это сложно. Как говорить с ней о ее сексуальной жизни, о предохранении, о косметике и тряпках, обо всех ее подростковых сомнениях? Как пройти с ней вместе этот тяжелый возраст, когда я сам едва из него вышел и ничего не знаю о жизни, а еще меньше — о девушках ее поколения? Джульетта просветила меня по многим пунктам, но свет сегодня погаснет.

Это мой последний день, и я заранее выяснил, что она сегодня дежурит. Моя надежда только что улетучилась при появлении в палате другой медсестры. Я спросил о Джульетте. Она изменила свое расписание. Я разрываюсь между разочарованием — ведь она могла бы подгадать, чтобы подежурить сегодня, — и облегчением, что не придется с ней прощаться. А так все устроилось. Она покинула мою жизнь еще до того, как я покинул больницу.

И все же мне тяжело.

Но должна прийти Ванесса. У нее тоже розовые щеки. У нее тоже иногда по утрам покрасневшие глаза, она тоже иногда обнимает меня — теперь, когда уверилась, что я не стеклянный. С ней мне тоже хорошо.

Без них обеих меня давно б уже здесь не было. Я бы отпустил спасательный трос, когда блуждал в тумане, там, где мне было не больно, там, где я плыл в ватной мягкости. Это они бросили мне трос, и ради них я за него держался.


И они этого даже не знают.

Ангел Гийом

Я колебалась, когда меня попросили поменяться сменами. Но коллега была в таком отчаянии, что я уступила. Колебалась, потому что знала: Ромео должны перевести из больницы в реабилитационный центр. Я хотела попрощаться с ним, пожелать сил и мужества на ближайшие месяцы, ведь я знаю, как ему будет трудно. Но мой ангелочек Гийом, который иногда пристраивается у меня на плече, шепнул мне на ухо: «Ты привязалась, Джульетта, осторожней, я на страже. Привяжешься, а потом отвязаться не сможешь, значит перережь-ка эту связь сейчас, пока не стало слишком поздно».

Ангел Гийом следует за мной, как облачко комаров летом, когда прогуливаешься у воды. И напрасно я машу руками, чтобы его отогнать, он неизбежно возвращается. Но ангел Гийом не ошибается, я знаю, не хочу его слушать, но знаю… а потому я перестала размахивать руками и согласилась с мыслью обрезать разом. Я поменялась сменами и не возвращалась, пока он был там.

Иногда я думаю о нем без особого беспокойства, потому что в нем есть решимость, присущая пожарным, которые идут навстречу опасности и ползут по лестнице, несмотря на головокружение. Я знаю, что он выползет, что у него получится. Я думаю о нем, потому что его присутствие было мне приятно, как и его разговоры, его трогательные колебания в отношении сестренки. «Вы думаете, я могу позволить ей красить ногти лаком, в ее-то возрасте?» Я ему отвечала: «А почему бы нет?..»

Мои родители никогда мне не разрешали, и я считала, что с их стороны это гадко. Слишком занятые в своем ресторане, они не тратили много времени на мои настроения и экзистенциальные вопросы. Им хотелось, чтобы я двигалась по прямой, — так будет меньше хлопот впоследствии. Чтобы я была примерной девочкой, которая хорошо учится, к которой не липнут мальчики, а значит, и слишком ранние неприятности, и которая найдет себе хорошую партию, что раз и навсегда снимет с них всякую ответственность. Что я и исполнила. Я слушалась, двигалась по прямой, была примерной девочкой, все делала, чтобы не привлекать мальчиков, и нашла себе сожителя, который снимет с меня материальные проблемы до конца моих дней. Но прожила ли я то, что мне было суждено прожить? Испытала ли я тот безумный трепет в пустоте, когда преодолевала рубеж между детством и взрослыми годами, в прыжке без лонжи, не зная, удастся ли в итоге ступить на твердую почву? Думаю, все решили за меня, подложили дощечку-мостик между мной и моим будущим, чтобы проще пересечь пустоту, не заботясь о том, чтобы оставить мне выбор, и вот сегодня мне недостает того трепета.

Малу, которая вернулась из Эльзаса как раз в тот момент и часто оставалась со мной, потому что была молодой пенсионеркой, позволила бы мне массу всего — и лак для ногтей, и балансировать над пустотой. Но она не хотела перечить моим родителям. Мы с ней развлекались, прихорашиваясь, накладывая макияж, дефилируя, как королевы, на высоких каблуках, но перед возвращением домой я вновь превращалась в примерную девочку с покрасневшими от смывки глазами и слезами сожаления. Двигаться по прямой!

Ванесса — нечто прямо противоположное… В школе она не блистает, к ней липнут мальчики, а значит, и неприятности, и она балансирует в пустоте. На очень тонкой лонже, готовая сорваться, я это чувствую. К счастью, Ромео не упал в бездну, он останется с ней и дальше. Чтобы протянуть руку с взрослой стороны, но оставаясь одной ногой в детстве, ведь он еще так молод. Они оба такие трогательные.

Да, Гийом, я привязалась.

Ну и что?


Прошла неделя, прежде чем я обнаружила в своем отделении для бумаг письмо.

«Джульетте Толедано, медсестре отделения травматологии».

Обычный конверт, но адрес написан от руки. Я мысленно поблагодарила служащего, который доставил это письмо в мое дежурство, чтобы я нашла его после работы, а не до. Иначе мне захотелось бы вскрыть его до передачи смены, а значит прочесть, и я бы опоздала…

Я совершенно умоталась за рабочий день, но внутренне безмятежна. Торопиться особо некуда, поэтому я устраиваюсь в глубине вестибюля на стуле, неизвестно для чего там поставленном, ведь на нем никто никогда не сидит. Может, меня дожидался? Столько времени ради именно этого единственного случая? Приятно такое воображать. Я сижу под маленьким окошком, из которого на бумагу падает рассеянный свет. Медленно раскрываю конверт.


«Здравствуйте, Джульетта,

надеюсь, вам не грозят неприятности, наверно, не очень принято получать письма от пациента.

Жизненные пути пересекаются и расходятся, а мы так ничего и не узнаем о других: о булочнике, шофере автобуса, учителе математики или… о медсестре. Ни булочник, ни шофер автобуса, ни мой лицейский преподаватель математики не спасали мне жизнь. А вы — спасли. Вы заботились о моем разорванном в клочья теле, а еще о душе со всеми ее метаниями, и о сердце, которому не хватало ласки. И всем этим вы спасли мне жизнь. И мне трудно позволить вам исчезнуть из нее так же внезапно, как я вторгся в вашу. Это похоже на огромный пластырь длиной в полноги, который отдирают одним взмахом. В этом месте тянет и жжет. Иногда долго. Это письмо — мой персональный заживляющий бальзам, но я не знаю, захотите ли вы открыть тюбик…

А еще я не знаю, чего именно жду. Может, просто хочу поделиться новостями. Может, узнать, как у вас дела. И какая вы сами — та, кто скрывается за маской медсестры.