— То, что здесь, — она касается головы и груди, — нам пятерым. В школе повторяйте за учителем всё, что говорит он, ни слова лишнего, и никаких вопросов.

На маму Мага однажды закричала:

— Подними голову, открой себя детям. Подари детям Игната и отца с дедом, начни говорить!

— Зачем? Чтобы подставить их? Чтобы их тоже…

— Они с детства знают, где и что сказать, — прервала маму тётка. — Пожалуйста, Сашенька, родная… начни жить.

Мама разговор не поддержала.

Чем старше становится Джулиан и чем больше времени проводит в школе, тем тусклее краски вокруг. Он растворяется в какой-то большой лжи, которую ощущает кожей и остывающим нутром. Стихи разбредаются непослушным стадом. Но Мага любит читать их. Лишь она имеет над ним власть: творит вокруг светлое пространство.

В тот вечер, когда тётка замолчала, заговорил вдруг дядька:


Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далёком отголоске,

Что случилось на моём веку.

На меня наставлен сумрак ночи

Тысячью биноклей на оси.

Если только можно, Аве Отче,

Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль:

Но сейчас идёт другая драма,

И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один, всё тонет в фарисействе.

Жизнь пройти — не поле перейти.


— Не могу больше. Саша, выйди из депрессии. Мы пока живы! Стань моей женой, и мы оба выздоровеем. Выживем. Ты перестанешь работать на этой идиотской работе! И я приведу, наконец, себя в порядок.

— У тебя есть жена, Гиша, и дети! Как же ты женишься на маме? — вмешался Любим.

— Разведусь.

— Нет, Гиша, нет, родной, прости. Я радоваться жизни не могу. Когда работаю как каторжная, я грех искупаю — что осталась жить.

Дядька пошёл к двери. Мага быстро заговорила:

— Ты не права, Саша. Пока жива, надо жить. — Но больше слов не получилось, и она вышла из дома следом за дядькой.

Любим позвал:

— Пойдём, мама, погуляем или сходим к папе.

Но мать только головой качнула.

Глава вторая

Второй раз Будимиров попал в чёрную дыру, когда ему было далеко за тридцать.

Теперь никому не пришло бы в голову хоть на сантиметр вырваться вперёд него. Теперь сёла и города, реки и поля, и всё живое принадлежало ему и зависело лишь от его воли, во всей стране был установлен строгий порядок, который никто не смел нарушить. Порой случались беды: то взорвалась шахта, то бунтовщики объявились. От него требовались быстрые решения, и ему нравилось это ощущение — на острие бритвы, когда от одного его неверного постановления может возникнуть очаг болезни, и болезнь разрушит так точно устроенное государство! Нравилось и ощущение собственного могущества: он сидит перед громадным экраном и видит, что происходит на центральных площадях или в зале заседаний суда, изучает выражение лиц, слушает речи — решает, кто друг, кто враг?! Главы городов и сёл исправно докладывают, кто посмел не выполнить его приказа, и расправляются с вредителями. Письмо матери нарушило распорядок, выбило из ритма: «Надумала умирать. Напоследок хочу посмотреть на тебя и кое-что открыть тебе».

О матери он забыл. Сбежав из дома, перестал нуждаться в её услугах и вычеркнул мать из памяти. Ей не было места ни на полях сражений, в которых он завоёвывал власть, ни в той, полной сурового труда жизни, которой жил теперь. Получив её письмо, разозлился: нет того, чтобы всё обстоятельно написать, что такое она хочет открыть, к себе вызывает! И, по-видимому, если бы просто проститься позвала, не поехал бы, а тайны он любил. И умел выпытывать у других.

Получил он и вторую записку — от учительницы школы его имени: «Вам, наверное, очень важно проститься с Вашей матерью. Она ждёт Вас, чтобы открыть тайну. А мне хотелось бы поговорить с Вами».

Пришлось бросить дела и лететь.


Как мог он жить в таком захолустье? — удивился, ступив со ступеньки самолёта на жёсткую землю степи. Сухие бесцветные травы и цветы. Уродливое жильё, осевшее от старости, в него нужно входить — согнувшись. А раньше казалось: двери высокие, дом добротный.

— Ну, — сказал он матери, — выкладывай!

В доме сумрачно, и стоит затхлый нежилой запах.

— Дай попить! — попросила мать. Приподнявшись, из тёмных впадин смотрит выцветшими глазами незнакомая старуха.

Будимиров кивнул одному из своих спутников.

Похожие друг на друга, двухметровые силачи, в элегантных спортивных костюмах, не сводили с него глаз. Один из них подошёл к самовару — ни капли воды, к вёдрам на лавке — пусты.

— Нет и не надо, — сказал ему Будимиров и требовательно — матери: — У меня секунды считанные, говори, и мне пора.

Но охранник взял ведро и вышел. А неузнаваемая мать вглядывалась в него из тьмы глазниц.

— Что молчишь?!

— Пусть уйдут твои сторожа, скажу.

— Никак нельзя мне без них, — покачал Будимиров головой. — А если у тебя под кроватью или в подвале — мои враги?

Ещё какое-то время мать, приподнявшись, смотрела на него и откинулась на подушку.

Вошёл охранник с водой, зачерпнул кружку, поднёс ей. А она не шевельнулась. Он постоял перед ней, не зная, что делать, поставил кружку около кровати на пол.

— Чего молчишь? — нетерпеливо повторил Будимиров.

— Иди себе! — сказана мать.

— Смеёшься надо мной? Я специально прилетел, а ты — «иди»?! Говори, что хотела сказать.

В эту минуту вошёл мальчик лет четырнадцати с раздутой холщовой сумкой. Сказал звонко: «Здравствуйте!»

— Что надо? — жёстко спросил Будимиров.

А мальчик весело глядит ему в глаза!

— Учительница прислала бабушке еду, просила покормить, сама зайдёт попозже. — Вынул из сумки котелок и, совсем освоившись, пошёл было к больной.

— Стоять! — свистящим шёпотом осадил его Будимиров.

Мальчик удивлённо повернулся. Совсем не походит этот подросток на тех, кто идёт на демонстрациях мимо трибуны, работает на фабриках и заводах, приветствует его в лагерях и на слётах. Ни страха, ни жажды исполнять приказание. Да он — сам по себе, никак не зависит от него, Будимирова. И вызывает недоумение: как это возможно, почему кто-то живёт по-своему и не боится его?!

— Бабушка — голодная, — стал растолковывать ему подросток. — Я и так опоздал, мы ходили в поход, и не успел принести воды, убрать тут и помыть бабушку Григорий Семёнович будет недоволен, что не накормили вовремя, Магдалина Семёновна расстроится. — Мальчик не понимал. Ничего не понимал.

И он разозлился.

— Она поест, когда я скажу! И еда у нас получше твоей. Видишь три короба на лавке? Ты же выйди за дверь, стань прямо и жди, я тебя вызову.

На лице мальчика появилось недоумение и, наконец, тревога, он поставил котелок на стол и вышел из дома.

Мать села в кровати, спустила тощие жилистые ноги на пол.

— Ребёнка не трогай! — сказала строго, совсем так, как только что он мальчику, и неожиданно этот строгий тон подействовал отрезвляюще: не подчинённый перед ним, не трудолюбка — мать его! Если бы не эта высохшая старуха, и на человека-то уже не похожая, его, Будимирова, не было бы на свете, и ничего не было бы: ни покорных трудолюбцев, ни вот этих, наводящих на всех ужас охранников.

И как же сейчас быть? Старуха упряма. Ей не понравилось его поведение, привыкла молчать, клещами не вытащишь теперь из неё тайну.

Он совсем отвык от нормальных отношений с людьми. Мать равна ему?! Это ощущение — кто-то равен ему! — никак не вяжется с его уже привычным осознанием себя: он над всеми!

— Иди, — сказала мать.

— Покушай, мать. — Будимиров кивнул тому же охраннику, что принёс его матери воду, видно, раньше него сообразившему: мать — это мать.

Охранник вынул из короба каравай окорока, ловко отрезал несколько кусков, положил в чугунок, чугунок поднёс больной, но та даже не взглянула на еду.

Будимиров вышел из дома.

Куда подевался мальчишка? Как посмел уйти?

Григория помянул: мол, недоволен!

И сразу кожей лица вспомнил горячий, стегавший его воздух, когда они с Григорием неслись на графских конях. И впервые за все годы проявилось перед ним лицо графа.

Бойцы Возмездия честно и чётко выполнили свой долг: уничтожили и самих графов, и их жён, и детей, под корень! От их выстрела вместе с отцом, женой и детьми погиб и Гурский, как личный, его, Будимирова, враг.

Всех под корень! Чтобы духу графского не осталось!

Почему же сейчас, ощущая на лице жгущий воздух степи, пожалел: «А зря я его — в расход! Пусть бы подивился самолётам и заводам, любви народной!» Это мальчишеское чувство — похвастаться тем, что у тебя есть. Но для хвастовства нужно, по крайней мере, два участника: тот, кто хвастается, и тот, перед кем хочешь похвастаться. Нужно удивление и восхищение слушателя, иначе хвастовство бессмысленно.

Будимиров пошёл по знакомой тропе в село, в котором жил граф Гурский. Он шёл, и тихо шли с ним вместе все его ночные спутники — риск, кони, Григорий и Дрём.

Когда-то граф насадил между двумя сёлами оливы, акации, кипарисы. Сейчас роща разрослась, превратилась в лес. Лес задерживал ветер и охлаждал лицо.

Услышал сначала едва различимый, потом всё громче звучащий женский голос:

— «Вот вышел сеятель сеять. И, когда он сеял, иное упало при дороге и налетели птицы, и поклевали то. Иное упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло. Иное упало в терние, и выросло терние, и заглушило его. Иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а другое в шестьдесят, иное же в тридцать».

Их было человек десять — женщина и мальчики с девочками. Они шли по тропе сквозь рощу, отгороженные от него деревьями, навстречу ему. Кто же проложил эту тропу, откуда и куда ведёт она, что это за сеятель, почему так неэкономно разбрасывает общественное зерно — на камень, в терние, позволяет клевать его птицам? Пошёл было через рощу к женщине — заставить её замолчать, не говорить загадками, дать указание, о чём надо рассказывать юным трудолюбцам, открыл было рот — окликнуть и не окликнул.

К женщинам он был равнодушен. С самой первой своей сознательной минуты ощущал особое своё назначение: он пришёл в жизнь повелевать, пришёл разрушить старый мир и построить новый по своему плану. И на пути его — в периоды войн, Великого Возрождения, Строительства и непрекращающейся борьбы — мало встречалось женщин. Они не допускались до тех высот, где решались судьбы страны и его народа. А он… он не опускался до «кухонь», где женщины претворяли в жизнь его распоряжения: наводили чистоту, ткали, носили кирпичи, шпалы, рыли траншеи и растили трудолюбцев. А тут уставился, позабыв обо всём на свете.

Тонкая, дотронешься — переломится. Волосы — ниже поясницы, пепельные, пушистые. Полуулыбка. Прячет радость или тайну? Несоразмерно с лицом большие, подтянутые к вискам глаза, из них свечение. Невозмутимое спокойствие ни от кого не зависящего человека. И будто он летит на коне, против ветра, ошпарен, ветром иссечён.

Она шла очень медленно, точно не шла — плыла. И продолжала говорить, не замечая его, будто он — пустое место, о том, что посеянное на камне не имеет корня и гибнет, посеянное в тернии — бесплодно, ибо обольщение богатства заглушает слово, посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего… приносит плод во сто крат… Она шла, окружённая своими телохранителями — мальчиками и девочками, и говорила непонятные вещи.

Бойцы Возмездия, самые преданные и смелые, готовые голову сложить за него, исполнить любое его желание, бессильны были помочь ему: объяснить смысл того, о чём толкует Детям женщина, заставить её замолчать, не говорить о вечном — душе, мироздании и суетном, сиюминутном — жажде быть первым, жажде власти. Не могли приказать и обратить внимание на него!

Незнакомые чувства обжигают нутро, как спирт.

Под сомнение ставится мир, который в течение стольких лет он создавал: есть люди, не знающие и не желающие знать о нём, они живут не так, как повелевает он, а по своим, не известным и не понятным ему законам. И есть женщина, о существовании которой он до сих пор и не подозревал. Вот что значит женщина: ты горишь в огне, ты сбит ветром с ног, и не ты — над людьми, над городами и сёлами, а она — над городами и сёлами, над всеми людьми и — над тобой!