– Я люблю тебя. Если ты не выйдешь за меня, Имоджин, я никогда не женюсь. Для меня не существует другой женщины во всем мире. Я и не знал, что можно испытывать такие чувства, какие я питаю к тебе.

Она тоже опустилась на колени и протянула к нему руки.

– О, Рейф!

– Я медлительный и беспечный человек. И возможно, есть опасность, что в какой-то момент я могу снова начать прикладываться к виски. Может, я никогда не буду тем мужчиной, за которого ты хотела бы… – Она непроизвольно издала крик, но он продолжал: – Но я люблю тебя, Имоджин. – Теперь он поднес к губам обе ее руки. – Я хочу тебя со страстью, которая никогда не иссякнет, даже когда один из нас похоронит другого, и, клянусь Господом, надеюсь, что мы умрем в одну и ту же минуту оба.

Она моргала, пытаясь смахнуть слезы, но он еще не закончил.

– Я думаю, что полюбил тебя с того момента, как ты вошла в этот дом. Господу известно, что я никогда и никого так не ненавидел, как Дрейвена Мейтленда, с той минуты, как ты назвала его имя и при этом глаза твои сияли. Я знаю, что, вероятно, ко мне ты никогда не будешь испытывать таких же чувств, но… – Она попыталась заговорить, но он снова остановил ее. – Моей любви хватит на нас обоих.

– Не надо так говорить! – сказала она сквозь слезы, и ослепительную улыбку, и радость, от которой ее сердце запело. – Я люблю тебя… я тоже тебя люблю.

Она попыталась привлечь его к себе, но его глаза все еще были мрачными и полными страдания.

– Возможно, ты не будешь меня любить, когда узнаешь, что я сделал, Имоджин!

Она заставила его замолчать очень простым способом, заключив его лицо в ладони и прижавшись губами к его губам. И когда он все еще пытался что-то сказать, она снова закрыла его рот поцелуями.

– Я приблизился к тебе обманом, – сказал он позже, после трех жарких и бесконечно длившихся поцелуев.

Она сражалась с пуговицами его великолепного расшитого жилета.

– Что ты делаешь? – шепотом спросил он ее на ушко. – Герцоги не занимаются любовью на полу своих кабинетов.

– Этот герцог занимается, – ответила Имоджин тоже шепотом.

– Ты меня совращаешь. Я уж думал, что ты никогда не отважишься на это снова, – сказал он со счастливым смехом. – Разве ты не говорила мне, что в настоящем приличном браке… Разве ты не это имела в виду?

Теперь и она смеялась, расстегивая его жилет, а также думая о том, далеко ли от двери Бринкли.

– Я ошибалась, – сказала она наконец. – Я была не права.

– И я заблуждался во многих отношениях, – сказал Рейф, удерживая ее руки, чтобы снова ее поцеловать. – Ты все еще не понимаешь, Имоджин…

– Не понимаю?

– Нет.

Это слово он произнес с отчаянием, потому что ее руки блуждали по его груди, и он понимал, что его жена навсегда останется такой и будет снова и снова соблазнять его. Если только он не положит этому конец. И он это сделал. Он уложил ее на пол, перекатился, оказался лежащим сверху и пробормотал:

– Имоджин!

Она смотрела на него, и глаза ее были полны неги.

– Я люблю тебя, Рейф, – сказала она.

На несколько минут он забыл, что собирался сказать и в чем хотел признаться. Он сделает это позже. И вовсе не думал об этом, когда освободился от всей этой мишуры, а она избавилась от своего костюма для верховой езды. И все его мысли были о том, достаточно ли сообразителен Бринкли для того, чтобы держаться подальше от этой комнаты.

В конце концов она сказала это сама за него.

– Ты не думаешь, что иногда мог бы наклеивать фальшивые усы? – прошептала Имоджин с дразнящей улыбкой, дошедшей прямо до его сердца. – Они щекотали, и я сочла, что это очень… забавно.

Эпилог

23 декабря 1828 года,

Холбрук-Корт

Рождественская пантомима снова начиналась с опозданием. Все деревенские жители и гости из Лондона расселись в ряд на театральных стульях, обитых красным бархатом. И конечно, все четыре сестры Эссекс были здесь. Проводить Рождество в Холбрук-Корте стало традицией. Но большей их части не было среди зрителей. Одной из чрезвычайно оригинальных особенностей рождественской пантомимы у Холбруков (а получить приглашение туда было заветной мечтой каждого англичанина) было то, что все четыре сестры Эссекс участвовали в спектакле, хотя по традиции обычно в пантомиме играли мужчины.

В этом году принца с невероятной серьезностью играл мистер Лусиус Фелтон, а Золушку – его жена Тесс.

– Тетя Аннабел лучше всех играет одну из злых сводных сестер, – сказал крепыш Фин, сын Тесс, своему кузену.

– А мне нравится игра тети Джози, – сказал будущий граф Ардмор, проявляя отсутствие лояльности по отношению к матери. – Тетя Джози всегда поступает так гнусно с бедной Золушкой!

– Моя мама говорит, что они так делают, потому что она старшая, – ответил Фин. – Трудно быть старшим. Мои сестры так же скверно относятся ко мне. – Он высказал это с большим чувством.

Все в театре ждали, начиная с леди Гризелды и кончая леди Блехшмидт, а Спенсеры все еще не добрались из своего дома, который прежде назывался Мейтленд-Хаус, до Холбрук-Корта.

В конце концов Имоджин вышла в зал сказать, что начало представления откладывается до более позднего часа.

– Как приятно вас видеть, ваша светлость! – прокаркала леди Блехшмидт. – Я как раз говорила милой леди Гризелде, что никогда не забуду той первой пьесы, которую видела в этом прелестном маленьком театре. А вы смотрели «Сон в летнюю ночь» в театре «Друри-Лейн»? Она была изумительна, как всегда!

Не было нужды пояснять, про кого шла речь. Тот факт, что Лоретта Хоз начала свою триумфальную карьеру как актриса Холбрук-Корта, был известен всем театралам, от Лондона до Парижа.

– Мы с Рейфом особенно любим эту пьесу, – сказала Имоджин, улыбаясь красивому мужу Гризелды. – Мы были на премьере.

– Лоретта, – сказала Гризелда с восторгом человека, наслаждающегося звучанием имени знаменитой актрисы, с которой она в коротких отношениях, – всегда будет блистательна в трагических ролях. Но она…

Тут Имоджин потянули за юбку.

– Мама!

Она обернулась. Ее первенец Женевьева стояла там и выглядела загадочно, как ее папа, и выпячивала нижнюю губку, как Имоджин. Женевьева понизила голос с важным видом семилетнего ребенка, знающего, как вести себя пристойно.

– У мисс Метты от волнения судороги, и теперь Люк бегает, спустив штаны ниже колен!

Имоджин присела в реверансе перед Гризелдой и леди Блехшмидт.

– Если вы извините меня, леди, боюсь, мне придется удалиться и разрешить очередной домашний кризис за сценой.

Двумя минутами позже адский шум в зеленой комнате удвоился, потому что туда ворвалась семья Спенсеров. Один член семьи хохотал (Мэри была одной из самых веселых девочек, как говаривал ее папа), другой плакал (брат Мэри Ричард был в таком возрасте, когда любое противодействие вызывает ужасную ярость), и еще один кудахтал (к несчастью, брат-близнец Ричарда Чарлз посвятил третий год своей жизни тому, чтобы лишать Ричарда удовольствия добиваться своего).

Но через полчаса или около того пироги оказались на месте, актеры в костюмах, а зрители бешено аплодировали.

По сцене гордо шествовала вдова Трэнки, и ее растрепанные светлые локоны скрывали блестящие волосы герцогини. Упираясь одной рукой в бедро, она беззаботно улыбалась профессору Читли. Его изображал не брат герцога, как следовало ожидать, а сам герцог.

Не было такого года, когда бы все зрители не разражались криками восторга каждый раз, когда профессор Читли открывал рот и медленно сквозь зубы цедил фразы голосом своего брата. Профессор Читли большую часть пантомимы занимался тем, что пытался увлечь вдову Трэнки под венок из омелы*, хотя она была тверда в намерении избежать этого, как и его самого, и, казалось, с восторгом метала в него пироги.

Но звездой представления, как и в прошедшие три года, был Главный Мальчик в исполнении мисс Мэри Спенсер в бриджах, которые не были ни вызывающими, ни нескромными. Она походила на голландского торговца в этих широченных штанах, колеблющихся, как волны. Впрочем, все это не имело значения, потому что не бриджи, а ее личико вызывало у аудитории неудержимый хохот, бурей проносившийся по залу, а также то, как ловко она подныривала под рукой вдовы Трэнки и увертывалась от очередного пирога, и то, как поднимала брови, слушая педантичные заявления профессора Читли, то есть герцога Холбрука.

Публика ревела от восторга, когда она пробегала через сцену и скрывалась позади юбок матери (естественно, игравшей роль злой мачехи), а потом молча танцевала за спиной отца (изображавшего короля), чтобы в надлежащий момент сбросить пирог ему на голову.

Эта рождественская пантомима искрилась весельем и была очаровательной. Зрители ее любили, как и шесть лет назад.

Занавес опускался, когда профессор Читли наконец ухитрялся схватить вдову Трэнки и увлечь ее под венок из белой омелы, свисавший из центра передней декорации, и они обменивались поцелуем. Среди зрителей не было ни одного, кто бы не испускал в этот момент вздоха. Ну разве что леди Блехшмидт не была уж в таком восторге от этого представления.

На ее вкус, объятие герцога и герцогини было излишне страстным… как и то, что герцог заставлял герцогиню откинуться на его руку… Право же… это было лишним! Они будто совсем забывали о своем положении, не говоря уже о присутствии детей. Герцог Холбрук частенько игнорировал свой титул. Особенно когда целовал жену.

– Рейф, пора остановиться! – шептала Имоджин, отталкивая его.

– Но вчера днем в норе священника ты говорила совсем иное, – отвечал он шепотом ей на ушко.

Он смотрел на нее с улыбкой и был для нее таким дорогим, совершенным, ее собственным Рейфом, что ее глаза наполнялись слезами. Он всегда знал, о чем она думает. И говорил это так тихо, что она едва слышала его.

– Я не собираюсь умирать, Имоджин, но, как только пройдет этот спектакль, я полностью в твоем распоряжении.

Подняли занавес, чтобы актеры могли раскланяться, но оказалось, что герцог все еще целует свою жену. Мисс Мэри Спенсер прошла на цыпочках через сцену, приложив пальчик к губам и давая зрителям знак не шуметь. Ее личико при этом лучилось улыбкой.

А минутой позже на голову целующейся пары обрушился пирог с кремом, и занавес снова опустили.