– Вам весело, милорд?

– Сейчас мы посмотрим занимательную пьесу.

– Пьесу? Здесь?

– О да. И когда она закончится, ты скажешь мне, как она называется.

– Вы говорите загадками, милорд, – говорю я, чувствуя прилив новой волны страха.

Маленькие железные ворота, ведущие в садик, издают скрип и распахиваются. В них вбегают стражники, человек сорок в ярких мундирах лейб-гвардейцев короля, и в крохотном саду сразу становится тесно. Я вскакиваю на ноги. На мгновение мне кажется, что во дворце случился бунт и королю грозит опасность. Я ищу пажей, которые прикатили его кресло сюда, королевских фаворитов, но не вижу никого поблизости. Я встаю перед ним, понимая, что мне придется защищать его от нападения. Я должна буду его спасти.

– Подожди, – останавливает он меня. – Не забывай, это – представление.

Оказывается, что эти стражники – не предатели. За ними следом в саду появляется лорд Ризли, держащий в руках свиток. На его обычно мрачном лице играет торжествующая улыбка. Он идет прямо ко мне и разворачивает перед моим лицом свой свиток, который оказывается ордером на мой арест.

– Королева Екатерина, известная как Парр, вы арестованы по обвинению в измене ереси, – говорит он. – Вот ордер на ваш арест. Вы должны проследовать со мной в Тауэр.

Я чувствую, как мою грудь сдавил страх. Я бросаю один полный муки взгляд на мужа и вижу, что тот сияет от удовольствия. И тогда мне кажется, что он только что разыграл лучшую из его шуток. Он сломил мой дух, а теперь собирался сломать мне шею. Я не могу протестовать и жаловаться, не могу утверждать о своей невиновности или даже молить о пощаде. У меня не получается даже вдохнуть.

У меня начинает двоиться в глазах, но я успеваю увидеть сквозь пелену, как ко мне бросается Нэн с искаженным от страха лицом. Позади нее маленькая Джейн Грей то делает шаг вперед, то отходит назад.

Лорд Уизли снова взмахивает ордером и повторяет:

– Вы должны проследовать со мною, Ваше Величество. Безотлагательно. – Его лицо светится от восторга. – Пожалуйста, не заставляйте меня отдавать приказ взять вас силой. – Затем он разворачивается к королю и встает перед ним на колено. – Я пришел и выполню ваше повеление, – говорит Уизли голосом, срывающимся от восторга.

Он встает и уже собирается кивнуть охранникам, чтобы те меня окружали…

– Идиот! – вдруг ревет на него король в полный голос. – Идиот! Подлец! Мерзавец! Идиот! – И Ризли падает ниц перед внезапным гневом короля. – Что? Да как ты посмел! Как ты посмел прийти в мой сад и оскорбить королеву? Мою возлюбленную жену! Ты сошел с ума?

Ризли открывает и закрывает рот, как один из карпов в королевском пруду.

– Как ты смеешь приходить сюда и пугать мою жену?

– Но ордер! Ваше Величество! Ваш королевский ордер!

– Да как ты смеешь показывать ей подобные вещи! Ей, женщине, поклявшейся служить моим интересам, подчинившей все свои мысли мужниным, чье тело отдано в повиновение мне, а бессмертная душа – на мое попечение? Моей жене? Моей любимой жене!

– Но вы же сами сказали, что ее надо…

– Ты что, хочешь сказать, что я сам отдал приказ арестовать свою жену?!

– Нет! – торопливо затараторил Ризли. – Нет, конечно нет, Ваше Величество.

– Поди вон! Скройся с моих глаз! – кричит Генрих так, словно его сводит с ума подобное неуважение. – Видеть тебя не желаю! И больше не смей здесь появляться.

– Но, Ваше Величество…

– Вон!

Ризли кланяется до самой земли и торопливо выскакивает из ворот, стремясь как можно скорее скрыться от разъяренного короля. Генрих ждет, пока все они выйдут из сада и ворота снова закроются, и стражи снаружи встанут к нам спинами. И только когда в саду все снова затихает, он поворачивается ко мне.

Оказывается, король так смеется, что не может говорить. Сначала мне кажется, что у него припадок. Слезы текут из зажмуренных глаз, по покрытым потом щекам. Его лицо наливается опасно-багровым цветом, и он хватается за колышущийся живот, стараясь выровнять дыхание. Затем открывает глаза и вытирает мокрые щеки.

– О, Господи! – произносит он. – О, Господи!

Наконец Генрих замечает, что я все еще стою перед ним, замерев от страха, а мои фрейлины в растерянности.

– Ну что, как называется эта пьеса, Кейт? – спрашивает он, задыхаясь и все еще смеясь.

Я качаю головой.

– Ты, такая умная? Так хорошо начитанная! Так скажи же, как называется моя пьеса?

– Я не могу догадаться, Ваше Величество.

– «Укрощение королевы»! – кричит он. – Это «Укрощение королевы»!

Я стараюсь улыбнуться. Глядя на его потное красное лицо, я позволяю звуку его нового смеха иссякнуть и исчезнуть надо мною, как зловещему карканью ворон над Тауэром.

– Я здесь управляю собачьими боями, – вдруг заявляет Генрих, внезапно оставив свой шутливый тон. – И я слежу за всеми вами и натравливаю вас друг на друга. Бедная дворняжка! Бедная маленькая сучка!

* * *

Король сидит в саду до тех пор, пока тени не вытягиваются на сочной зеленой траве и птицы не начинают свои вечерние песни в кронах. Вдоль изгибов реки снуют ласточки, купаясь в серебристых бликах, отражающихся от поверхности воды. Придворные начинают возвращаться после вечерних игр, двигаясь медленно, как счастливые дети с утомленными лицами. Мне улыбается принцесса Елизавета, и я вижу брызги веснушек на ее личике, как пыль на мраморе, и думаю, что надо будет напомнить служанке подавать девочке шляпку от солнца всякий раз, когда та идет на улицу.

– Какой сегодня был красивый день, – умиротворенно говорит король. – Сам Господь благословляет эту прекрасную страну.

– Да, мы воистину благословлены, – тихо соглашаюсь я, и Генрих улыбается так, словно в удивительной красоте солнца и мерцающей реки была только его заслуга.

– Я приду на ужин, – говорит он мне. – А после ужина ты можешь прийти в мои комнаты, и ты должна будешь поделиться со мною своими мыслями, Кейт. Мне нравится слушать о том, что ты читаешь и о чем думаешь. – Увидев, что я опять побледнела, он снова смеется. – Ах, Кейт, тебе нечего бояться. Я научил тебя всему, что тебе надо было знать, разве не так? Разве ты читаешь не мои переводы? Ты же моя драгоценная жена, ведь так? Мы же друзья?

– Да, конечно, конечно, – говорю я и кланяюсь, благодаря за приглашение.

– И ты можешь попросить меня о чем хочешь. Что угодно, маленький подарок, маленькая любезность с моей стороны – все тебе будет предоставлено по твоей просьбе, любимая.

Я не могу решиться. Хватит ли мне отваги заговорить об истерзанной женщине в Тауэре, об Анне Эскью, ожидающей решения своей судьбы?

Он сказал, что я могу просить его о чем угодно и что мне нечего бояться.

– Ваше Величество, есть кое-что, – начинаю я. – Для вас это ничто, но для меня это желание будет очень много значить.

Генрих поднимает руку, чтобы остановить меня.

– Дорогая, мы, кажется, выяснили сегодня, что между мужем и женой, между мной и тобой не должно стоять ничего, даже самой малой малости. Если это желание важно для тебя, то и для меня оно тоже важно. Тут не о чем говорить. Тебе не надо меня упрашивать, мы с тобой едины.

– Речь об одной моей подруге…

– У тебя нет большего друга, чем я.

Я понимаю, к чему он клонит.

– Мы едины, – повторяю я.

– Это священное единство, – говорит он.

Я склоняю голову.

– Скрепленное любящим молчанием.

* * *

– Она мертва, – жестко говорит Нэн, когда мне причесывают волосы перед ужином.

Движение жесткой расчески по моим волосам и рывки кажутся мне частью этого известия. Я не делаю замечания Сюзанне, служанке, которая причесывает меня с той же нежностью, которая отводится кобыле, перед тем как ее отводят к жеребцу. Моя голова рывками дергается то в одну сторону, то в другую. Я вижу свое отражение в зеркале: белая кожа, боль в глазах, губы в синяках.

– Кто? – спрашиваю я. Но мне уже известен ответ.

– Анна Эскью. Я только что получила известия из Лондона. Екатерина Брэндон сейчас живет в своем доме, и она отправила мне записку. Ее убили этим утром.

Я начинаю задыхаться.

– Боже, прости их! Боже, прости меня! Боже, отправь ее душу в рай!

– Аминь.

Я жестом отправляю Сюзанну, но Нэн говорит:

– Ты должна закончить с прической. Твои волосы должны быть уложены под арселе. И ты должна прийти на ужин, что бы ни случилось.

– Как можно? – спрашиваю я.

– Ты должна, ради нее, потому что она умерла, так и не произнеся твое имя. Ради тебя она приняла пытки и смерть, чтобы ты могла выходить на ужины – и, когда у тебя снова появится такая возможность, защищать реформу Церкви. Она знала, что должна была защитить твою свободу, чтобы ты могла говорить с королем, даже когда все остальные защитники реформы уже мертвы. Даже если ты потеряешь нас всех, одного за другим, и останешься последней, ты должна спасти реформу. Иначе она умерла напрасно.

Я вижу ужас на лице Сюзанны, отраженном в зеркале.

– Всё в порядке, – говорю ей я. – Сделай вид, что ты ничего не слышала.

– Но ты должна исполнять отведенное тебе, – говорит Нэн. – Анна умерла, так и не признав, что была знакома с кем-либо из нас, чтобы мы сохранили возможность свободно мыслить, говорить и писать. Чтобы ты продолжила нести факел.

– Она страдала, – и это уже был не вопрос. Анна была в пыточной Тауэра, наедине с тремя мужчинами. Ни одной женщине не приходилось еще проходить через подобное.

– Да благословит ее Господь. Ее так сильно изломали, что она не могла сама идти на костер. Джон Ласселс, Николас Белениан и Джон Адамс были сожжены вместе с нею, только мужчины дошли до своих шестов сами. Пытали только ее. Охранникам пришлось нести Анну, привязанную к стулу. Говорят, ее ноги выглядели так, словно были развернуты назад, и локти с плечами выдернуты из суставов. Ее спина тоже была изломана, и шея не могла держаться.

Я роняю голову на руки и закрываю глаза.

– Господи, помилуй!

– Аминь, – говорит Нэн. – Королевский посланник принес ей предложение о помиловании, уже когда ее стул привязывали к костру.

– Нэн! Так она могла отречься!

– Они хотели только услышать твое имя. Если б она его назвала, ее бы тут же сняли.

– Господь всемилостивый, прости меня!

– Она слушала проповедника, читавшего проповедь перед тем, как они принесли факелы и подожгли костры, и говорила «аминь», только когда с ним соглашалась.

– Нэн, я должна была что-нибудь сделать!

– Ты не смогла бы сделать большего, чем уже сделала. Правда, большего не мог бы сделать никто из нас. Если б она хотела избежать смерти, то сказала бы им то, что они хотели услышать. Они достаточно ясно дали ей понять, что им нужно.

– Просто мое имя?

– Все это было задумано только ради того, чтобы они могли представить тебя королю еретичкой и убить.

– Ее сожгли?

Какая же это, должно быть, страшная смерть… Привязанная к шесту, вокруг ног собраны вязанки хвороста, густой дым и пламя, растворяющиеся в дымном воздухе лица погруженных в молитву родных и близких, треск, с которым занимаются твои волосы, затем платье – а затем всепоглощающая боль. Я не выдерживаю и начинаю плакать, вытирая глаза. Я не могу себе даже представить, что чувствует кожа, когда на ней вспыхивает одежда.

– Екатерина Брэндон послала ей мешочек с порохом, который Анна спрятала в одежде. Когда пламя разгорелось, он взорвался, и ей оторвало голову. Ей не пришлось долго мучиться.

– Это все, что мы для нее сделали? На что мы оказались способны?

– Да.

– Но ее руки и ноги были привязаны к стулу. Выходит, ей пришлось повязать мешочек на шею?

– Да. То есть совсем избежать страданий ей, конечно, не удалось. Я лишь хочу сказать, что ей не пришлось… жариться заживо.

Эти простые слова ломают меня окончательно. Меня рвет. Я опускаю голову на стол, рядом с серебряной расческой, забрызгав рвотой и их, и стеклянные флаконы. Затем встаю и отворачиваюсь от стола. Без единого слова Сюзанна убирает за мною, приносит салфетку, чтобы вытереть мне лицо, и эля, чтобы я могла прополоскать рот. Две служанки позади нее торопливо убирают рвоту с пола. Затем я снова сажусь перед зеркалом и вижу лицо женщины, ради спасения которой погибла Анна Эскью.

Нэн дает мне время прийти в себя.

– Я говорю это тебе сейчас, потому что об этом знает король – все это было сделано в соответствии с его приказом. Когда он придет к тебе сегодня вечером, то уже будет знать о том, что сегодня на костре сожгли одну из величайших женщин Англии. И когда мы пойдем на ужин, ее прах будут сметать с мостовой Смитфилда.

– Это невыносимо, – я поднимаю голову.

– Да, невыносимо, – соглашается сестра.

* * *

Екатерина Брэндон возвращается ко двору такой бледной, что всем приходится поверить, что она вправду болела и поэтому отсутствовала. Она приходит ко мне и говорит: