Елена Сазанович

Улица вечерних услад

Вот уже много дней я ни выношу вид бумаг и чернил. И книжные магазины обхожу стороной. И почту не забираю. Наверно потому, что все это напоминает мое ремесло. Напоминает бессонные ночи. Неисчислимое количество пустых пачек от сигарет. Недопитых бутылок. Головные боли. И учащенное биение пульса. А еще напоминает страх. Страх, что ничего не получится. Я уже давно понял, что получается у тех, кому этот страх не знаком. Получалось у Китова, моего старинного товарища по перу. Он писал с такой же легкостью, с какой гонял на мотоцикле. С такой же легкостью он и погиб. И я все чаще жалею, что так и не нашел времени с ним поговорить по душам. Без сомнений, разговор наших душ состоится. И без сомнений, далеко не здесь. И мне остается молить Бога, чтобы это случилось не скоро. Потому что больше всего на свете я люблю жизнь. И ценю ее больше всего на свете. Даже если она не так часто ко мне благосклонна. Впрочем, ее благословений я никогда не выпрашивал. Я просто принимал в ней все. Осенние дожди. Одиночество. Утренний свет. И удачу. И еще многое-многое другое. Наверно, именно из-за этой моей благодарной любви к жизни я каждое утро прихожу в это маленькое кафе. Усаживаюсь за столик в самом углу. И заказываю чашечку крепкого кофе. Я не знаю почему, но именно с этого момента я начинаю чувствовать жизнь. Прикасаюсь губами к горячему горькому кофе. Затягиваюсь глубоко сигаретой. И от удовольствия зажмуриваю глаза. И на минуту жалею Кита. Что этого удовольствия ему уже разделить не суждено. Что ж. Возможно, его удовольствие было в другом. Удовольствие бешеной скорости. Бешеного падения. Бешеной жизни. И бешеной смерти. И если он когда и заглядывал сюда с утра. То только, чтобы подмигнуть мне. Похлопать по плечу. И рявкнуть в самое ухо:

– Салют, старик! Ты все такой же зануда! Я у тебя отхлебну глоточек?

Я молча кивал. А он набрасывался на мой кофе. И с шумом отхлебывал «глоточек». А я с опаской косился, как бы он не проглотил заодно чашку. Для него это бы ничего ни стоило. И я заказывал себе повторный кофе. И уже слышал треск его мотоцикла, сквозь который раздавался его оглушительный смех. Кит тоже любил жизнь. Я в этом уверен. И так ею легкомысленно пренебрег. Когда я увидел его. Покорно покоящегося в гробу. Мне захотелось расхохотаться. Настолько нелепо он выглядел в черном костюме и остроносых туфлях. В которые, по всей видимости, вырядила его последняя жена. Любительница подобных нарядов. Что ж. После своей смерти у него не хватило наглости ей сопротивляться. Но по его удрученному виду я понял, что он в полном недоумении. И я подошел и похлопав его по плечу:

– Ничего, старик. Как знать, возможно, там это и пригодится. Во всяком случае, можешь загнать.

Скорбящие гости возмущенно заохали. И я услышал, как кто-то зашипел в мою спину:

– Они все чокнутые, эти писаки.

– И все алкаши, к тому же.

Мне захотелось вслух возмутиться. И я даже поправил пиджак, чтобы держать речь над гробом безвременно погибшего товарища. Я хотел сказать, что он был не писака, а поэт. И не алкаш, а так – любитель чуть-чуть выпить. Но я вновь увидел лицо своего друга, которое мне говорило:

– Не связывайся, старик, хоть в такой день. В такие дни, говорят, скандалы не устраивают.

– А ты откуда знаешь? – хотел было я возразить ему. Но, махнув рукой, направился к выходу. Больше мне здесь было делать нечего. И какой смысл разговаривать с мертвым Китом? Мертвый Кит стал никому не нужен. Даже его последней жене. Которая, по-моему, не смотря ни на что, его любила. Ей нужен был живой Кит. Да, пожалуй, и мне. Его самому старинному и лучшему другу. Какой черт он мне теперь сдался? Если у него даже не стрельнешь сигарету. А что это, скажите, за друг, если он не способен угостить сигаретой. И я вновь безнадежно махнул рукой. Нет, старик. Ты глубоко не прав. Так легкомысленно распоряжаются жизнью только идиоты. Да тебя уже через год будут вспоминать разве что при застолье. Нет, я так не согласен. Уж я постараюсь до конца выжать из жизни все. Пока хватит на это сил. Потому что больше всего на свете я люблю жизнь.

После смерти Кита мне почему-то тошно стало смотреть на бумагу и чернила. Мне вдруг явственно представилось, что после смерти всего-то и останется что бумага. И чернильные записи на ней. И мир мне показался до боли комичен. И мне захотелось раз и навсегда поставить точку. И после нее начать свою жизнь. В конце концов она в любом случае будет мне дороже, и обойдется дороже, чем жизнь моих выдуманных героев. И только недоучки могут утверждать, что бумага и чернила – это болезнь навсегда. Уж кто-кто, а я от этой болезни избавлюсь. Как нечего делать.

Вот почему я прихожу в это маленькое кафе. Сажусь за столик в самом углу. Заказываю чашечку крепкого кофе. И глубоко затягиваюсь сигаретой. И моя правая рука уже свободна. Она не лезет назойливо в карман в поисках ручки.

– Странно, вы уже который день ничего не пишете? – улыбается мне официантка.

– Все уже давно написано, моя дорогая, – с очень умным видом я выдавливаю из себя самую наиглупейшую фразу на свете.

Но мои слова действуют. Официантка заискивающе заглядывает в мои глаза. И молча просит выдать еще чего-нибудь умного. Я уж точно знаю, что она спит и видит, как после моей смерти даст интервью журналистам по поводу моей глубокой личности, которая окажется к тому же не из мира сего. И я уже никак не смогу убедить этих прилипчивых газетчиков. Что уже если кто и ходил ровно по земле, так это я. А не из мира сего бывают только покойники. И я мысленно даю себе клятву, что такой радости официанточке не доставлю. И всеми силами постараюсь ее пережить. Хотя мне ее, если честно, очень жаль. По-моему, она в меня влюблена. Но она и в мыслях не может себе допустить, чтобы со мной реально вступить в интимную связь. Она наверняка считает, что передо мной открыты все двери к любому женскому сердцу. И женщины все непременно кинозвезды или литераторши. Куда уж ей, несчастное официанточке. Дура? Она и понятия не имеет, что я с большим удовольствием связался бы с любой первой встречной официанткой. Чем со всеми кинозвездами и литераторшами вместе взятыми. Во всяком случае она не будет рассуждать о сложностях нашей бренной жизни. И об упадке отечественной литературы тоже вряд ли додумается спросить.

– И все-таки жаль, что вы больше не пишете, – вздыхает официантка. И опускает взгляд. – Ваши произведения… Они… В них столько…

О Боже? И она туда же. Неужели ей трудно. Вот так же опустить взгляд. Чуть-чуть покраснеть. И сказать чуть заикаясь:

– Я столько думаю о вас. Как вы думаете, с чего бы это?

И я бы ей непременно ответил. И к черту всех кинозвезд. И литераторш тем более. К тому же у этой официанточки очень симпатичные глазки. Но она стоит передо мной по-прежнему, как дура. И пытается что-то связать более-менее приличное о литературе.

Я перевожу взгляд за окно. И глубокомысленно созерцаю вид за ним. Официанточка понимающе улыбается и исчезает. Не иначе, как подумала, что в голову писателя пришла гениальная мысль.

А какие к черту мысли. Если за окном вообще ничего не видно, кроме какого-то полуразрушенного сарая. И отпиваю глоток кофе. И затягиваюсь сигаретой. И все-таки я люблю жизнь. Люблю этот полуразрушенный сарай за окном. Люблю утро в этом маленьком кафе. И, пожалуй, люблю эту глупышку официантку, которая тоже стала частью моего утра. Как кофе и сигареты. И с них я начинаю чувствовать свою жизнь.

– Привет, Лоб!

Лоб – это моя старинная кличка. От фамилии Лобов. И я с удовольствием на нее откликаюсь. Лоб – это что-то основательное, непробиваемое.

– Привет! – и я с нескрываемым любопытством разглядываю свою собеседницу. Она довольно стара. И все-таки с хорошей фигурой. И со следами былой красоты на увядшем лице. Видимо, преждевременно угасшей в угаре страстей.

Я протягиваю ей сигарету. И она глубоко затягивается.

– Не узнал? – она кокетливо подмигивает.

Я ей отвечаю тем же.

– Это ты сделал из меня такое чучело, – и она дотрагивается до своих глубоких морщин, – Потрогай.

Я ощупываю ее дряблую кожу на лице, шее. Пытаюсь проникнуть под вырез поношенного платья.

Она хохочет пожелтевшими зубами. Видно, ей это нравится.

– Мне это не нравится, – бесстыдно лжет она. И убирая? мою руку.

– Лина! – радостно вскрикиваю я. – И все-таки ты хороша, Лина?

Она грустно качает головой.

– Ты не пожалел слов. Не пожалел метафор, сравнений, описав меня красавицей в молодости. И ты не пожалел меня на сотой странице, сделав такой уродиной.

– Ты хорошо разбираешься в литературе, Лина. Но очень мало в жизни. В жизни за все нужно расплачиваться, Лина.

– Одиночество – это худшая расплата, Лоб, – и она стукнула меня по лбу. – Тебе не понять, что я пережила. Ты способен только на выдумку.

Я пожимаю плечами.

– Хеппи энд не в моем духе, Лина. Во всяком случае, ни у одной моей героини не было столько любовников, как у тебя. Ты стала настоящей героиней, Лина.

Лина вновь хохочет своими пожелтевшими от никотина зубами.

– Ты прав, Лоб! И за это я тебе благодарна. Ведь у тебя никогда не было такой женщины, как я?

Я грустно вздыхаю. Мне ответить нечего.

– Таких женщин не бывает, Лина.

Лина уходит, развязно покачивая бедрами. И длинный красный шлейф от старого платья тянется за ней. И уходя, напевает какую-то грустную песенку о страстной, но давно минувшей любви. Эта песенка тоже моя. Но мне она нравится. Особенно в исполнении Лины. Я машу ей вслед рукой. И думаю, что Лина была, пожалуй, самой удачной моей выдумкой.

– А я? – и я почувствовал, как мою шею обвили нежно женские руки. Я легонько похлопал по ним.

– Ну-ну.

И она мигом очутилась у меня на коленях. И чмокнула в щеку. И на моей щеке отпечатались ее большие губы.

– Алла! – невесело улыбнулся я. – Нехорошо так вести себя, девочка. Нас могут увидеть. – И я попытался согнать ее со своих колен.

Но она и не собиралась убираться. Она еще крепче обвила мою шею руками.

– Какой ты красивый, Лоб! – и она поцеловала меня в лоб.

– Ты тоже красива, Алла! И всегда молода! – не подумавши, ляпнул я.

– Потому что ты умудрился меня застрелить, когда мне еще не исполнилось и 25-ти.

– Ему не могло понравиться, что ты юркнула в постель к этому сумасшедшему боксеру. Он любил тебя, Алла, – оправдывался я настолько, насколько хватило моего литературного таланта.

– В моей жизни было всего два мужчины, Лоб. При моей внешности это мало, – вздыхает Алла. И ее плечо оголяется.

Я целую ее в оголенное плечо.

– Твои любовники самые удачные мои выдумки. Эти мужчины стоят всех. Сознайся, разве тебе было с ними плохо?

Алла обиженно надувает щеки. Совсем еще девочка. Может, и впрямь я слишком рано ее пристрелил?

– Ты слишком безжалостен, Лоб, – Алла прижимается к моей щеке. – Иногда мне кажется, что я прожила жизнь зря.

– Это глупость, Алла, – успокаиваю ее я. – За свои неполные 25 лет ты сумела насладиться всем в этой жизни. Это не всякому дано, Алла.

– Даже тебе, Лоб?

– У меня не было такой женщины, как ты, Алла.

Я попал в точку. Ее женское самолюбие удовлетворено. Она соскакивает с моих колен. И закрывает свое оголенное плечо. Она поверила, что жизнь ее прожита не зря.

Не успела она исчезнуть, как тут же кто-то закрыл мои глаза.

– Угадай, угадай, – раздался звонкий женский голос.

Я ощупываю ладони. Тонкие женские руки. Худые бедра в узкой юбке. Голые тонкие ноги.

– Угадай, угадай!

Моя рука сползает до острой коленки. И нащупывает родимое пятнышко. Коленка при этом сжимается.

– Мария! – радостно вскрикиваю я. – Моя дорогая Мария!

Она убирает руки, и мы целуемся долгим глубоким поцелуем.

– Никто так сладко не целуется, как ты, Мария.

– Это ты меня научил, Лоб.

Мария – самая умная из моих героинь. И поэтому, наверно, самая несчастная.

Мария трет родимое пятнышко на острой коленке.

– Это самая твоя удачная выдумка, Лоб.

– Спасибо, Мария.

– Оно всех сводило с ума, Лоб.

Я почтительно поклонился. Хотя уже начал догадываться, к чему она клонит.

– Ты бросил к моим ногам всех парней, Лоб, – и она пристально на меня посмотрела. – Кроме одного. Кроме того, кого я любила, – еле слышно добавила она.

– Если бы и он был у твоих ног, Мария, мой рассказ никогда бы не удался.

– Тебе пришла после него слава, Лоб. А мне досталось разбитое сердце.

– Ты была замужем, Мария. А он был порядочным парнем. А для любви, Мария, нужна свобода.

Мария грустно качает головой. И в ее больших светлых глазах скапливаются слезы.

– Для любви нужна любовь, Лоб. И больше ничего.

Черт побери! Ну, кто посмеет утверждать, что она не умна!

– Не сердись на меня, Мария, – и я склоняю голову. И целую родимое пятнышко на острой коленке. – Он был не достоин твоей любви.