Гришка рассказывал ей то, что не рассказывал Алик, – как Алик в походе вывалился из байдарки, и как они выпили, и как с девчонками на улице познакомились, и Валечка была счастлива, что ее мальчик КАК ВСЕ. Вот такой удачный у Валечки вырос сын. Валечка была права – если Бог дает детей, он дает и на детей, умным дает и любящим.

Алик был с девочками застенчив, а Гришка решителен. Гришка первым стал мужчиной – в кладовке Алика. Валечка не собиралась устраивать из своего дома притон, но просто нужно же ребятам где-то посидеть, а ей как раз нужно к подруге.

Гришка вечно одалживал друзьям деньги и постоянно находился в разных математических комбинациях – думал, где бы ему еще одолжить, чтобы дать в долг.

– Алик, а где наше полное собрание Диккенса? – однажды спросила сына Валечка.

– Гришка взял почитать, – ответил Алик.

– Взял почитать полное собрание Диккенса? – удивилась Валечка. – Надо же, и когда только он успевает столько читать…

Полное собрание Диккенса в это время находилось в самом старом букинистическом магазине города на Литейном проспекте. Гришка вскоре выкупил собрание, и с тех пор Валечка называла его Диккенсом, и Алик тоже называл его Диккенсом, пока они еще дружили.

Позже, когда они совсем подросли, Гришка часто водил на Таврическую девушек. Сначала он брал ключи у Алика, а потом ключи просто были у него всегда. И, кажется, ключи от Таврической так и остались у него… Правда, потом замки сменились.

И от их дружбы с Диккенсом остались только висящие рядом фотографии на школьной доске почета – два победителя математической олимпиады в таком-то году, давно.

Последнее детство ушло на то, чтобы не быть хлюпиком, и повзрослевший Алик, уже почти что Алексей Юрьевич, читал теперь только нужные книжки. Вместе с бескорыстной любовью к чтению ушла, исчезла и некоторая нежность души, осталась за бортом байдарки, а вместо этого появился жесткий напряженный взгляд. Но ведь все вместе не бывает…

* * *

Они стояли в прихожей втроем, не считая Мурзика.

– А? – гордо спросил Головин Валентину Даниловну, кивнув на Антошу. Алексей Юрьевич выглядел скромно довольным, как человек, сделавший все, что мог.

– А-а, – передразнила она, – на улице мороз двадцать градусов!..

Антоша вздохнул, натянул поглубже шапку с помпоном. Из шапки торчали щеки, как у младенца из слишком туго завязанного чепчика.

Валентина Даниловна повязала Антошу поверх шапки своим голубым шарфом в розовый цветочек.

Алексей Юрьевич развязал голубой шарф в розовый цветочек.

Валентина Даниловна выгнулась и, как коршун, выхватила у него шарф, повязала, взглянула грозно, готовая до конца защищать голубой шарф в розовый цветочек. Головин сдался, махнул рукой.

Антоша стоял перед отцом, замотанный, как пленный немец, глядел с вынужденной решимостью.

– Заинька, – сквозь слезы сказала Валентина Даниловна, – ты не боишься на снегу спать?

– Очень боюсь… – из щек сказал Антоша, – но папа настаивает…

Антоша взял рюкзак, и что-то показалось Алексею Юрьевичу странным.

– А это еще что такое? – грозно сказал он, вынимая из рюкзака толстый том Брема.

Алексей Юрьевич поправил сыну шарф и молча вытолкнул его за дверь, вслед выставил лыжи. Он еще сделает человека из этого маменькиного сыночка, из этого зоолога, этого энтомолога…

– Иди, энтомолог… – сказал Головин и захлопнул дверь. Быстро накинул пальто, сошел вниз и сел в машину.

Валентина Даниловна смотрела на внука из окна. Сверху полноватый, одетый в толстый комбинезон Антоша казался шаром. Шар печально катился в сторону школы. Вслед за ним двинулась машина – Алексей Юрьевич велел водителю Коле незаметно проводить ребенка до школы.

Школа была всего лишь в десяти минутах ходьбы и в получасе Антошиного передвижения с рюкзаком и сахаром, и по дороге с ним не могло ничего случиться, разве что у него отнимут двенадцать килограммов сахара. Но уже через два часа группа отправится от школы на вокзал… Пусть энтомолог еще полчаса побудет под присмотром.

Головин прошел по коридору, кивнув секретарше, зашел к себе в кабинет, закрыл дверь на ключ и прилег на стоящий в углу диван, чего еще никогда не делал. Но сегодня был необычный день.

Алексей Юрьевич ждал звонка из Москвы. Сегодня закрытое голосование в Российской академии образования. Уже через час-другой появится на свет новый академик. Академик Головин… Звучит гордо. Предварительные открытые выборы в Петербурге, в Северо-Западном отделении, прошли красиво, именно красиво – все восемнадцать человек проголосовали «за». Единогласно!..

Алексей Юрьевич, уже не стесняясь волноваться, ходил из угла в угол, ждал звонка. Когда телефон наконец-то зазвонил, он специально помедлил пару секунд, прежде чем взять трубку. Интересно, единогласно или?.. Скорей всего, все-таки кинули парочку черных шаров – недоброжелатели всегда найдутся.

Головин суше, чем обычно, сказал в трубку: «Да, слушаю». Пусть не думают, что он с нетерпением ждет новостей.

Послушал, посерев лицом, захлопнул крышку телефона. Мгновенно закололо в боку, пересохло в горле, и даже, кажется, руки онемели…

Все, кто в Петербурге открыто проголосовали «за», в Москве на закрытом голосовании проголосовали «против». ВСЕ

ПРОТИВ.

Вот тебе и академик Головин…

Все это время, воображая себя УЖЕ академиком, он почему-то всегда думал о Соне. Близкая, уже почти что надетая на голову академическая шапочка пусть неокончательно, но все же спасала его от горечи унижения и обиды… Да и обыкновенное злорадство брошенного мужа тоже имело место – когда он станет академиком, бывшая жена поймет и… и пожалеет!.. Не его, конечно, пожалеет, академик Головин в жалости не нуждается, а… просто пожалеет, о том, что потеряла.

И сейчас, когда он узнал, что не станет академиком – пока не станет, – первая мгновенная мысль тоже была о ней, и унижение от провала рекой влилось в огромное, и без того огромное, море унижения…

Головин зачем-то подошел к книжному шкафу, вгляделся в собственное отражение в пыльном стекле, раздраженно подумал, как плохо все-таки убирают… Он смотрел на себя в стекло: близко поставленные глаза, залысины, оттопыренные уши – младший гном, и перебирал варианты.

Схема была просчитана Алексеем Юрьевичем почти мгновенно: ректор одного из питерских вузов – в этом месте на схеме были пункты а, б, в – три человека, которые особенно яростно осуждали его… Один пункт тут же, впрочем, был зачеркнут, поскольку серьезное влияние имели, пожалуй, только двое… Так вот, один из них провел кампанию перед выборами, обошел питерских академиков и каждому нашептал: этого выскочку, нанесшего ущерб государственным вузам, нужно прокатить… Это первый возможный вариант…

Алексей Юрьевич приводил себе логичные аргументы: академическая шапочка была всего лишь мечтой, удовлетворением его самолюбия, личных амбиций, а по существу провал не имеет ни малейшего отношения ни к его доходам, ни к его статусу владельца одного из самых крупных частных учебных заведений страны. Весной открывается сочинский филиал, и это огромный успех в его деятельности, в том числе материальный…

Вот так уговаривая и успокаивая себя перед зеркалом, Алексей Юрьевич вдруг ПОНЯЛ.

– Все вранье, – вслух сказал Головин своему отражению, все вранье. А правда одна – все из-за нее. Она меня предала.

Все, о чем Алексей Юрьевич думал дальше, было абсолютно нелогично и даже по-детски, но думал он именно так: ОНА виновата, что его прокатили. Она – вот настоящая причина, а вовсе не интриги, недоброжелательство, зависть.

Алексей Юрьевич стоял перед своим отражением и ненавидел Соню. Именно так он и ощущал свою ненависть – как некое действие. Стоял и ненавидел. За эту позорную неудачу, за черные шары, что накидали ему академики, за то, что его не выбрали!

Но ведь никакой видимой связи между Соней и академиками Российской академии образования не было, и не Соня же накидала ему черных шаров! Представить себе, что Алексей Юрьевич придет к такому мистическому умозаключению, – все равно что заподозрить доктора физико-математических наук Головина в столоверчении или в том, что вечерами он танцует в пижаме краковяк…

Алексей Юрьевич никогда, даже в шутку, не поддерживал модную мистическую болтовню, брезгливо морщился на любое упоминание кармы или биополя и называл все это одним словом – «кликушество». Популярная теория о том, что мужчину создает женщина, что именно женщина с ее энергией и дает мужчине силу стать тем, кем он стал, вызывала в нем лишь легкое шевеление уголков губ – лично он, Алексей Юрьевич, создал себя сам.

Однако, как истеричный подросток, обвиняющий в своих неудачах кого придется, ректор Головин думал: ОНА виновата.

Но если разобраться – а Головину, конечно, сразу же захотелось разобраться, – то никакой истерии тут нет и мистики тоже нет. Напротив, все, абсолютно все укладывается в обыкновенный системный подход. Чем больше энергии тратит замкнутая система на самообеспечение, тем менее она способна на образование полноценных энергетических связей с внешним миром. Именно это с ним и произошло.

Чем бы ни занимался Алексей Юрьевич – рутинной работой, сочинским филиалом, переговорами по новым проектам (а уже имелись и новые проекты), – единственным фоном его душевной жизни было одно, с детства забытое ощущение – беззащитность. Словно он опять стал маленьким. Маленьким, слабым, невзрачным. Беззащитность ни в коей мере не сочеталась с ним настоящим, привычным, и Головин прямо-таки физически чувствовал, как что-то дрожит у него внутри, как будто части его организма пытаются встать на место, опять приладиться друг к другу…

Так вот – не получилось достичь душевного равновесия!.. Все его отношение к ее измене, к уходу – невозмутимость, спокойное благородство, все, буквально все на поверку оказалось ложью самому себе, наивной попыткой устоять, защититься от хаоса, который незаслуженно на него навалился, скрыть гадкое мучительное унижение, подспудную боязнь, что каждый может посмотреть на него презрительно, ухмыльнуться, пнуть…

Все началось со звонка сочинского партнера. Партнер по сочинскому филиалу интересовался, все ли у него в порядке. Жена партнера видела какую-то передачу.

– Ну, знаете, эти женские, там говорили о неприятностях в личной жизни… Так что, если нужна моральная поддержка…

– Это недоразумение, – удивился Головин. – Если бы у меня и были неприятности, не думаю, что о них сообщали бы по телевидению. Я все-таки не звезда шоу-бизнеса. Нет-нет, в Петербурге этот канал не смотрят. Да-да, все в порядке, пока новой жены не требуется, ха-ха-ха, всего наилучшего.

Предложить моральную поддержку, ему!.. С телевидением было, конечно, какое-то недоразумение, но этот звонок заставил его задуматься. В голосе сочинского партнера звучало небрежно прикрытое сочувствием удовольствие.

Слухи о том, что его бросила жена, не могли не просочиться, Петербург – город маленький. И то же неискреннее сочувствие он улавливал и во взглядах коллег и знакомых, особенно почему-то мужчин.

Все это было несправедливо. Неправильно. Когда мужчину бросает жена, он УЖЕ беспредельно унижен. И унижение это самого худшего свойства, ведь брошенный муж по определению выглядит смешным. На брошенного мужа смотрят с особенным выражением, пытаясь понять, что же в нем такого, что от него ушла жена? Разлюбила, да… но это же не ответ для взрослых разумных людей!.. Непривлекательная внешность, дурной характер, тайные пороки, пикантные детали интимной жизни – может быть, он импотент или гомосексуалист? И, главное, он сам начинал всматриваться в себя и думать – ЧТО?..

Разговаривая с кем-то, особенно кем-то значащим, важным, Алексей Юрьевич все чаще задумывался, ЗНАЕТ ли его собеседник? И тут же – он и сам это ощущал, но ничего не мог поделать – начинал суетиться лицом, и в его взгляде появлялся вопрос, какая-то даже жалкая искательность…

А люди, что же люди… почувствовали его беззащитность, вот и бросаются на него, клацая зубами, как стая волков на вдруг ослабевшего… Естественный отбор – выживает сильнейший. Но ведь он, Головин, НЕ слабый. И никому не позволит. Даже сейчас, униженный и растерянный, он знал, и это было единственное, что он знал точно, – он не позволит. Что именно он не позволит, Головин не формулировал, только несколько раз твердо повторил про себя: «Не позволю».

Естественный отбор академиков, неприятно усмехнулся Головин. Это она своим предательством перевернула представление о нем других людей. Как будто он долго, старательно рисовал свой портрет, а она взяла и перечеркнула… Вот что она сделала, самое страшное, и этого он никогда не простит ей, сколько будет жить, не простит.

Вот так Головин честно пытался объяснить себе все, что с ним происходило, и с точки зрения системного подхода все получалось правильно. Правильно, но больно.

В приемной секретарша торопливо, с виноватым видом бросила на рычаг трубку – она говорила о нем, злорадствовала, смеялась…