– Зачем ты звонила мне домой?

Отец бросил на мать быстрый взгляд исподлобья. Тот ударил ее по глазам.

– У нас будет ребенок.

– Врешь!

– Зачем? – потерянно сказала она.

– Разве тебя не учили, что лезть в чужую жизнь запрещается?

Он отшвырнул сигарету в сторону, она упала на землю вместе со знаком вопроса. Так бычок сигареты поставил точку в любви матери и отца. Большую, жирную точку.

Он вытащил из внутреннего кармана пачку денег, перекрученных тонкой красной резинкой.

– На аборт, – он не глядя протянул деньги.

Мать стояла опустив руки, и пачка денег упала на землю неподалеку от большой, жирной точки. Он уехал. Облако пыли из-под колес его машины осело тонким слоем на нерожденном ребенке, перевитым тонкой красной резинкой. Мать не взяла деньги. Кто-то, наверное, был этому рад.

Мать сама выросла без отца, судьба могла повториться. Но она оставила ребенка, потому что надеялась – дочь родится и все будет хорошо. Он все поймет, и они будут вместе. Два раза в одну воронку снаряд не попадает. Но оказалось, в жизни теория относительности не работает. Через год мой отец переехал к нам с двумя чемоданами. А ровно через три года ушел к другой женщине.

Мать рассказала эту историю во всех подробностях, мне было в то время тринадцать. Она сидела сгорбившись на табурете, рассказывала и качалась. Вперед и назад. Без единой слезинки. А потом повернула голову и посмотрела на меня в упор. Взглядом, тяжелым, как пудовая гиря.

– На чужом несчастье свое счастье не построишь. Запомни!

– Уйди! – крикнула я.

Мать перевела взгляд на свои ладони. И я увидела, как ее руки скрутили подол юбки. Туго-натуго. Не продохнуть.

Мать так и не простила мужа, хотя он залез в ее жизнь с ее разрешения. Так и не простила его за то, что он увез нас сюда из родного города, где остались ее родственники и друзья. Я отца тоже не простила. В мою жизнь он вошел не спросясь. И ушел, оставив меня с прочерком на месте имени отца.

– Как так получилось? – спросила я у матери. – Вы же поженились.

Мать отвела глаза в сторону. Струсила, поняла я.

– Так бывает, – мать читала мои мысли.

Я родилась зимой. Считается, что дети, родившиеся летом, счастливее, чем зимние. Солнце обещает счастливый конец, зимой настоящего солнца нет. Я свой день рождения не любила, и не люблю по сей день. Он превратился в день искупления вины. Всего один день в году, всякий раз начинающийся за здравие и заканчивающийся ссорой и слезами матери.

– Что за радость отмечать день рождения вдвоем? – спрашивала мать. – Почему ты никого не зовешь? Где твои друзья?

– Не начинай, – хмуро говорила я.

– Ты не умеешь общаться. Не умеешь дружить. Не умеешь нравиться, – раздраженный голос матери методично вколачивал гвоздь за гвоздем очевидные факты.

– Ты сделала меня такой, – вяло огрызалась я.

– Я? – голос матери падал до возмущенного шепота.

– Нет. Прости. Давай хоть раз отметим мой день рождения без ссоры.

– Ты сказала, я сделала тебя неудачницей! – кипела мать.

«А кто?! – хотелось кричать мне. – Кто, если не ты?»

– Меня не будет, кому ты будешь нужна?

– Никому! Устраивает? Ты это ждала услышать? Да?! – уже не сдерживаясь, кричала я.

Мать вскакивала и уходила к себе, я оставалась за праздничным столом и слушала сдавленный плач за стеной. Меня терзали любовь, гнев и жалость. Мучило бессилие из-за ощущения вины, которой не было и быть не должно. Но чувство вины саднило забитым гвоздем, потому что всякий раз после ссоры мать наутро просила прощения. Униженно, моляще, искренне. Это было хуже всего.

Нет. Не стоит вспоминать…

Я помотала головой, выключила телевизор и подошла к окну. За ним цветет черемуха; листья травянистые, солнечные, на коричневых с бело-желтыми чечевичками ветках полным-полно многоцветковых поникших кистей. Я открыла створку окна, в комнате запахло резким, пряным ароматом ее белых цветов. И я узнала волнующий, знакомый до боли, почти аммиачный запах моего страха. Вот только дело не в хамамсу цвета хаки, а совсем в другом. Мне себя не переделать, все будет по-прежнему. И я оставила окно открытым, хотя весну не люблю.

Тишина взорвалась телефонным звонком, я рефлекторно сжалась. Теперь каждый звонок сдавливает мне внутренности тревожным предчувствием. Я беру трубку радиотелефона как радиоактивный чип, хотя знаю, что он не позвонит. Он не знает мой городской номер. А мои губы его не забыли. Они все горят и горят от ожога его ненавидящих, яростных глаз.

– В эту субботу, вечерком, – сказала Рита. – Придешь помогать?

– Нет. У тебя есть своя Золушка.

– Золушка влюбилась в старое, лысое ничтожество, – фыркнула Рита. – Возраст – это проклятие. Ему нужен диван и удобные тапки. А я говорю: пока молодая, хватай жизнь за хвост и крути, не то он будет вертеть тобой.

– А она что? – равнодушно спросила я.

– Золушка нашла другую мачеху, – Рита засмеялась. – И лысый хвост раскрутил ее мертвой петлей.

Золушка – младшая сестра Риты. Ей не слишком повезло. В детстве Рита тяжело болела; любящие родители обрушили внимание на нее, а Золушка осталась наедине со своим отменным здоровьем. Что можно искать на старом диване? Папу.

– Кстати, – вкрадчиво произнес голос Риты. – Стас придет не один. У него появилась девушка. Любопытно на нее посмотреть. Не правда ли?

– Правда. – Мне расхотелось идти.

– Но он же тебе не нужен, – притворно удивилась Рита.

– Увидимся, – я положила трубку.

Рите хотелось смеяться, мне – плакать. Я потеряла ненужного парня, который всегда позвонит.

* * *

В моей квартире тихо-тихо гуляет запах черемухи, но я жду не зная чего. На мой балкон плашмя легло солнце, над бетонным солнцем кружится жаркий ветер. Я держу в руке детскую ладонь каштана, на ней пять пальцев, а на запястье длинные рыжие волосы. Волосатые детские ладони обнимают свечки с глянцевыми бутонами цветов. Волосатые детские ладони накрывают восковые бутоны цветов, они отсвечивают в тени молоком. А листья черемухи похожи на лодочки, сколоченные из светло-зеленых тонких досок. Только паруса нет. Это так странно. Я никогда такого не замечала.

– Не знаю, что на меня накатило…

Я не могу ответить. Мои губы все горят и горят от удара его ненавидящих глаз.

– Это правда, – после долгой паузы говорит он.

Я молчу, сердце колотится в горле, мешая словам.

– Что ты молчишь? – тихо спрашивает он меня. – Нет?

Я не могу ответить, мои губы недвижны, а ветер легко качает восковые бутоны в странных детских ладонях.

– Так никогда не было, – говорит он и повторяет: – Это правда. Скажи что-нибудь.

– Я ничего не боюсь, – говорят мои губы.

– Я должен это узнать.

На моем балконе плашмя лежит солнце, я вся в его поту.

– Этого больше не повторится. Я обещаю.

На бетонном солнце кружится жаркий ветер, надувая парусом зеленые лодки листьев. Я где-то видела это, не помню.

– Скажи что-нибудь.

Тамань.

Марат

На моей правой ладони саднящий укус ее ядовито-красных, колких, как жало, губ. Я дышу запахом своей ладони и не знаю, ее это рука или моя. Я кладу ладонь между ног, мое тело содрогается, вспоминая шквальный огонь ее ненавидящих глаз. Мое наслаждение с червоточиной абсолютного отсутствия моей женщины. У меня не осталось ничего от нее, кроме моей правой, безумной ладони. Я дышу запахом двоицы, сплетенным из вкуса ее губ и моего семени. Я не сплю, меня долбит бессонница с вечера до утра. Каждый день. Но я просыпаюсь в кошмарах, бродя по черным лабиринтам моего частного вокзала. Я в начале дорог, но они никуда не ведут. Я бьюсь и бьюсь головой в зарешеченное стекло, языки красных косынок жгут мои крылья, но их мускулы давно обуглены пламенем чужих, ненавидящих глаз. Я открываю веки, ее безжалостный взгляд пикирует с костра красных косынок на потолке, и жжет, и пьет мою кожу внизу живота. Во мне выжженная пустыня, но руки уже ничем не пахнут. Я во тьме, где навязчиво шуршат крыльями тысячи бабочек. Я весь в поту от безумного крика забытой, любимой, единственно любящей женщины.

– Не надо! Пожалуйста! Не забирай!

Крик нагой женщины пахнет животным ужасом и вечной печалью. Женщины давно нет, ее лицо давным-давно вырезано из памяти и стерто временем. Время – мой черный человек, его лабиринты без света, и мне не убраться из начала дорог.

Я умер, но я болен памятью, которую должен забыть.

– О чем вы думаете, Марат?

Я вздрогнул, вернувшись к себе.

– Что-то не так?

– У нее нет шанса, – медленно произнес я. Как оказалось, я не вернулся.

– У кого? – спросил Андрей Валерианович.

– У девочки в «Менинах» Пикассо. Она выберет не шута, а черного человека. Шуту останется только повеситься.

– Пикассо его и повесил, – засмеялся старик.

Его слезящиеся глазки порскнули по моему лицу и спрятались под чешуей век. Как я сразу не заметил? Он похож на бражника. Лысая, давно мертвая, ссохшаяся голова. Он умер, я сижу с мертвецом.

– Да, – вяло согласился я. – Если девочка не сама шут. Веласкес и Пикассо играют дуплетами. У девочки коленопреклоненная фрейлина, у шута собака. Двойное отражение.

– Собаке не слишком повезло, – согласился старик.

– Собаке повезло больше, ее заметили пинком; для девочки фрейлина просто не существует.

– Возможно, вы правы, – оживилась мертвая голова. – Но скорее шут – это художник. Он смеется над всеми одним пинком своей кисти.

– Они об этом не знают. Не лучшая перспектива.

– Для кого? – засмеялся старик.

Я пожал плечами, его глаза снова порскнули по моему лицу и остановились на рисунках.

– Страшные глаза. Это женщина или фантазия? – с неуместным, вяжущим любопытством спросил он.

– Не то и не это. – Я повернул ночные рисунки лицом вниз.

– Вы уже видели работы Калмыкова? – вязко спросил старик. – Его несбывшиеся чувства остались в картинах. Возможно, он выжал себя до капли, умерев в психбольнице от истощения.

– Да. – Я вспомнил отражение черного человека в мерцающем, расплывчатом свете коричневого тоннеля. Облако света сложилось тремя жмущимися друг к другу фигурами, а ниже – острое ухо радаром и внимательные глаза их ночного кошмара. Странно, что виде́ние руки Калмыкова смотрит на публику, а не на тройную жертву. Так и должно быть? Или кошмар видит только самого Калмыкова?

– Забавно, – старик захихикал. – «Купание красный коней» Калмыкова предвосхитило работу его учителя Петрова-Водкина. Знаете, что писал Калмыков? – Старик прикрыл глаза и процитировал на память: – К сведению будущих составителей моей биографии. На красном коне наш милейший Кузьма Сергеевич изобразил меня. Да! В образе томного юноши на этом знамени изображен я собственной персоной. Только ноги коротки от бедра. У меня в жизни длиннее. – Старик вперил в меня немигающий взгляд. – Его «Супрематическая композиция» приписывалась Малевичу, потом Чашкину, а картины так и не стали дороже. Я этим воспользовался, милейший! Заходите, я покажу вам пару работ Калмыкова и что-то совсем особенное.

– И что же? – скучно спросил я.

– Первый вариант «Сна» Кузьмы Сергеевича! – торжествующе воскликнул старик.

– Шутите? – Я замер в стойке, как охотничья собака.

– Нисколько! – хихикал старик, потирая свои воробьиные лапки.

Спасибо тебе, старый хрыч! Спасибо, мертвая голова! Я нашел дорогу, теперь меня манит твоя тайна. Пусть это будет ошибкой, но она – плацебо, которое я так ждал!

Старик ушел, а я чувствовал знакомое, спасительное возбуждение. Во мне появилась уверенность – я свое получу! Только начну с пустышки, чтобы точно найти себя прежнего. Мне нужен был черный пояс. И я позвонил противоестественно длинным, узким глазам.

– Я приду, – у нее грустный голос.

– Я тебя ждал, – мягко сказал я.

Я достал «Mouton Cadet», это вино подходит к трюфелям; томболаны можно найти в здешних местах, стоит только обучить охотничью собаку. Не зря монгольская красавица родом из степи. Я засмеялся. Фальшивый деликатес на ужин! Вино, налитое в бокал, согласно сверкнуло рубином на солнце. Я поднес его к лицу и почувствовал легкий запах малины и горьких косточек вишен с отдушкой ментола. Отличный букет! У ее малиновых губ будет мятный привкус, запах ягод лучше забыть. Я коснулся нёба кончиком языка, на нем привкус прекрасной траурницы – лакрицы, хрустящего картофеля и немного фруктов. Этот вкус я выдумал для нее, или она – для меня.

Она сняла черный плащ, он упал черным поясом к моим ногам, пахнув ванилью и амброй. Ее противоестественно длинные глаза обежали мое лицо, я улыбнулся, они ушли в сторону.

– Где твои краски?

Она шла прямо к центру. Степь не терпит окольных путей, у нее их просто нет.

– Пока нет настроения.

– Что нужно сделать, чтобы оно появилось? – обернувшись, без улыбки спросила она.