Похоже на руку Петрова-Водкина. Но скорее отличная подделка. Всегда манила эта работа. Безжизненная пустыня, голые скалы; спящий обнаженный мужчина лежит на камне, тело застыло в неловкой позе; на него безотрывно смотрят две нагие женщины. Он в летаргии, они терпеливо ждут. Капсюль для его воскрешения – дымящийся вулкан.

– Помните Бенуа? – прошамкал старик. – Пробуждение его стерегут две богини. Розовая, юная, робкая, болезненная Красота и крепкое, смуглое, здоровое Уродство.

Я замер, взгляд вырвал из памяти высокий лоб и кофейное кружево, рядом – монгольские скулы и черные азиатские глаза. Черные – жар и дикость, кофе – нежность и прелесть. Им не ужиться вместе.

– Репин был в бешенстве, – захихикал старик. – Но его нелицеприятная критика, да и других тоже, подарила Петрову-Водкину широчайшую известность. Это был фурор. Впечатляет, не правда ли?

Я кивнул, не в силах оторвать взгляда. Огненное жерло – предчувствие катастрофы, пара женщин патологически спокойна и безучастна… Нет. Они скорее сосредоточенны, собранны. Их взгляды скрещены на его лице, он спит под гипнозом двух пар напряженных глаз. Мягкий подбородок Красоты, жесткий – Уродства. Кто же его добьет?

– Кузьме Сергеевичу вообще не везло с критиками. Работу «У гроба Ленина» просто смяли. Федоров-Давыдов как его припечатал! Как припечатал… Это ж такое написать – возмутительная картина! – Старик бубнит, я почти не слушаю. – Огромная, непропорциональная, выпирающая на зрителя голова… Мертвая, а не умершая… Гнетущее впечатление…

– Мне пора, – я оборвал соседа на полуслове.

– Да, да, – пробормотал старик и просительно заглянул мне в глаза. – Вы еще зайдете?

– Да, – я взглянул на часы. – Извините, время…

– Да, да…

* * *

В окно лезет ветер, качает старый, патриархальный тюль. За тюлем сирень вяжет свои кружева. Лепота! Обычная сирень давно отцвела, махровая только надумала. Разложила розовые юбки чайной бабой, напомадилась, нарумянилась, надушилась, ждет. Солнце печет, разогретые цветы пахнут сиреневой свежестью, пчелы тащат ее домой. Я раздуваю ноздри и смеюсь. Что за зараза? Теперь чувствую носом, а не глазами.

Она уселась на подоконник, ветер, размахнувшись, набросил на ее голову кружево старого тюля. Кофейный ажур смотрит сквозь белый, я глаз не могу отвести. Ветер качает старый тюль, ее улыбка то близко, то далеко. Старый тюль прячет ягодный рот. Но я уже не хочу глядеть – я хочу целовать, языком раздавить его, чтобы почувствовать жаркую мякоть. Вместо этого я безотчетно целую пальцы, перечитываю каждый мысок, каждую впадину. Касаюсь губами – пальцы молчат, прикусываю зубами – пальцы подрагивают, я улыбаюсь.

– Я перестала спать, – тихо говорит она, ее белая кожа розовеет волной.

– Я начал. Не хотелось вставать. Простыни пахли тобой.

– Да? – Несмелая улыбка отлетает со старым тюлем и возвращается дерзкой и страшной.

– Да, – я съедаю улыбку глазами. – Обхватил жадными ручонками подушку и чуял… Как голодный зверюга.

– Не надо есть мои пальцы! – смеясь, просит она.

– Я не обедал. – Меня точит голод, он прячется внизу живота.

– Как же тебе помочь? – Тюль отлетает и возвращает глаза. Они кипят обжигающим кофе, на коже моей волдыри.

Я целую через ажур, чтобы вернуть ожог. Теперь на наших губах пыль дорог, берущих начало здесь и бегущих во все стороны света. Целую глаза – восходящее солнце – восток; лоб – монастырь Шанмоль – запад; скулы – ледяной фьорд – север; губы – бедуинская хамула – юг. Я крестом кладу поцелуи на лицо, полумесяцем – на плечи и шею. Причастие – мой язык как облатка, ее несмелая, дерзкая улыбка – моя индульгенция. Между нами старый тюль третьим лишним, не ветер его качает – наше дыхание.

– Иди ко мне, – шепчу.

– Я с тобой, – шепчет она, ее волосы в белом ажуре, за ним кипят кофейные кружева.

– Не так! – Я подхватываю ее на руки, воздух тяжелее ее. Сил нет терпеть!

Не я беру, она забирает меня без остатка. Она спит, мне хочется просить – не будите и не тревожьте возлюбленной моей, доколе ей будет угодно.

Саша

– Как твои дела?

– Хорошо! – смеюсь я. – Просто отлично!

– Что-то случилось? – с тревогой спрашивает мать. Она в Находке, за сотней часовых поясов, но ее голос рядом со мной.

– Ничего особенного, – осекаюсь я. Забыла: мать лучше не пугать, иначе она напугает меня.

– Как со Стасом? – Она выдавливает его имя трудно, чуть не с хрипом.

– Нормально.

– Почему же он замуж не зовет? – Мать боится, я чувствую кожей.

– Зовет, – легко отвечаю я. Это даже не ложь. Всего два месяца назад то было правдой.

– Замужество без любви прочнее, – настойчиво долбит ее голос. – Не глупи! Чувства умрут, выбирай привычку. Никаких страстей, никаких всплесков, зато ты цела. Вот главное!

– Хорошо, – скучно говорю я.

Мать вышла замуж за человека, который любит ее. Он увез ее к стране рассветов и песен, но она так и не стала счастливей.

– Будь умницей, – она всегда так прощается со мной.

– Буду, – смеюсь я.

Надо сказать матери правду. Так правильнее. И так уже было, когда я начала встречаться со Стасом.

– Тебе звонил мужчина. Стас. Кто он? – наконец спросила мать. Ее губы были сжаты, черные мушки зрачков нацелены в упор.

– Мой любовник, – наотмашь бросила я.

– Что?! – Мать задохнулась от неожиданности.

– Мой любовник, – раздельно повторила я, и меня захлестнула бешеная волна жестокой радости. – Получила, мама?

Мать смотрела, застыв, не веря своим ушам.

– Мне двадцать лет. Мы пользуемся презервативами. К тому же я его не люблю.

– Это не имеет никакого значения, – глаза матери наполнялись слезами.

– Имеет, – улыбнулась я. – Еще как имеет!

Мать молча развернулась и закрылась в своей комнате.

Я взглянула на себя в зеркало и рассмеялась. Я тогда поступила правильно. Решила, что лучше один раз отрезать правды, чем врать и врать. Вырезала жалость к матери, как раковую опухоль. Одним взмахом скальпеля. И стала свободной.

Я поехала на работу, там меня ждал неприятный сюрприз. Гриша Томилин поступил повторно с диагнозом «обструктивный бронхит». Это плохо, в будущем все может закончиться бронхиальной астмой, ингаляторами, кислородом, гормонами.

– Простыл, – сказала его мать. – Такая погода… – Она помолчала. – Неустойчивая.

Мне хотелось ударить ее по губам. Она ушла, а я прижала Гришку к себе. Его маленькая рука доверчиво лежит на моей спине; сам молчит, сипит, смотрит в мои глаза. Маленький, серьезный взрослый. Хрипы свистят в его груди, мне хочется плакать.

– Все будет хорошо, – шепчу я. – Все будет хорошо.

– Дай! – ответил он.

Я протянула ему фонендоскоп и рассмеялась. Все будет хорошо! Положила Гришку в кроватку, взяла в ординаторской другой фонендоскоп и побежала на обход.

– Александра Владимировна, – окликнула меня процедурная Вера Васильевна. – Что это с вами творится в последнее время?.. Вы какая-то не такая.

– Какая? – засмеялась я.

– Влюбились небось? – Ее веселые глаза хитровато сощурились.

– Небось!

Замечательное слово «небось», синее как… небесная ось! Я смеюсь. Что за чепуха?!

Сегодня ночное дежурство, мне не страшно ни капли. Напротив, я жду, но потом забываю. Перед обходом руки нужно согреть в горячей воде, на фонендоскоп подышать, чтобы они были теплыми. В наше отделение госпитализируют детей из дома ребенка. Только здесь я узнала симптом укачивания. На застиранной казенной подушке голова маленького ребенка, подушка качает голову направо-налево, направо-налево, направо-налево. Направо – дверь в коридор, в нем мертвый свет люминесцентных ламп, налево – окно, в нем живое солнце и воля.

– Почему так? – спросила я, как только пришла работать.

– Брошенные дети укачивают себя сами, – сказала Наргиз.

Несправедливо… Так несправедливо, что жмет сердце. Казенная подушка – эрзац родной матери. Разве такое бывает?

– Саша, что с твоим лицом? – смеется Наргиз.

– Что? – пугаюсь я.

– Не знаю, – отвечает она. – Только я немного завидую…

– Чему? – смеюсь я.

– Не знаю, – грустно повторяет она.

Я улыбаюсь, точнее, улыбка появляется сама собой, хочу я этого или нет. Так хорошо! Так хорошо!

Солнце катится к земле так быстро, что не успеваю оглянуться. Только что было утро, и вдруг за окном вечер. А я заметила его, лишь оставшись одна.

– Александра Владимировна, вас в приемный.

– Зачем?

– Папаша какой-то.

– Пусть подождет.

Я дописываю истории, глядя в больничный сад. За окном яблоня, заходящее солнце красит ее янтарем. Вверху голубое небо, внизу урюк и вишня. В их стволах течет венозная кровь, анастомозом расходясь к абрикосовым облакам, в их сердечной сумке бьется жаркое солнце… Мне отчего-то грустно. Урюк и вишня похожи, но они далеко друг от друга.

– Привет!

Меня окатило жаркой миндальной волной, кожа вся в ее брызгах, сердце на дне.

– Ты?!

– Скучно… – Его губы сложили кораблик, мое сердце закачалось вперед и назад. Вперед – к нему, назад – ко мне.

– Я чувствовала, что ты придешь! – воскликнула я и вдруг поняла, что это правда. Может, поэтому я не боюсь?

– Чем? – засмеялся он.

– Сердечными ушками.

– Чем?

Он смеется, я тоже. Глупые, глупые, глупые мы!

– У предсердий есть ушки, они всегда на макушке. Первыми встречают, первыми провожают.

– Уже? – Его лицо смешно морщится.

– Нет, – тихо говорю я. Я на работе, но я все забыла.

Его взгляд скользит по стенам – скучаю, возвращается к моему лицу – улыбаюсь. А соскучиться не успеваю!

– Что это? – смеется он, склонившись над моими синими каракулями.

– Характер.

– Мне нужен графолог, – не улыбается он. – Линейное письмо «А» выдумали критяне-врачи. Его никто не может расшифровать. До сих пор.

– И что для этого нужно? – понизив голос, спрашиваю я.

– Брать «языка».

– Прямо сейчас? – коварно спрашиваю я, на моих губах улыбка, мне страшно самой от нее.

Мы долго смотрим глаза в глаза, сердце рвет сердечный листок. Он отворачивается первым и подходит к окну. Смотрит и молчит. В меня крадется тревога, ее ловят сердечные ушки.

– Осень… Тучи… – вдруг говорит он, глядя на жаркое вечернее солнце.

Я вижу небо. Облака растаяли, в небе нет ничего.

– Тучи? – шепотом спрашивают мои губы. Не веря. Не вижу лица, страшно.

Он поворачивает голову, глаза в тени.

– Жить хорошо! – смеется, вот только смех невеселый.

Я рефлекторно взялась за шею, под пальцами пульс, в горле тревога. У нее лицо хмурой осени, ветер мчится по трем дорогам, на них никого.

– Александра Владимировна! У Милюковой вода изо рта! Быстрей! – В проеме распахнутой двери перепуганное лицо молоденькой постовой сестры.

– Иду!

Я выбежала из ординаторской и оглянулась. Окно, солнце, листья, черный силуэт, его оранжевый контур. Не видно лица.

Изо рта Милюковой текла минералкой мокрота. Прозрачная, чистая, с газом. Острая левожелудочковая недостаточность, отек легких. Я даже не знала, что делать. У отказной Милюковой анэнцефалия, почти полностью отсутствуют полушария мозга. Девочка-растение. Ее черепная коробка сплющена уродством, несовместимым с нормальной жизнью. Ей два года, выглядит как шестимесячная. День и ночь мозговой, монотонный крик. Почти никаких рефлексов. В реанимацию не возьмут. Что делать?

– Наргиз, у Милюковой отек легких. Спасать?

– Придется! – Наргиз смачно выругалась. – У нее внутрибольничная. Пневмония после ветрянки. А ветрянка-то наша.

К нам прилетела ветрянка из боксов первого этажа. У всех все нормально – у Милюковой инфекция. Она прожила два года. Видимо…

– Кислород, строфантин на физрастворе, преднизолон. Пошевеливайся! – крикнула я ночной сестре.

Она бросилась набирать, пальцы дрожат. Только закончила, практики нет. Медленно, медленно, медленно!

– Да не бойся ты! – Я вырвала из ее рук шприц. – Все равно не жилец. Не сегодня, так завтра.

Сестра накладывает на лицо Милюковой маску – кислород со спиртом. Я набираю лазикс и одним глазом смотрю на Милюкову. Она захлебывается от крика и мокроты, текущей прозрачной рекой. Не жилец, урод, а мне ее жаль до сердца. Что же ей так не повезло? За что?

– Давай ее ручку. – Я тру спиртом кожу, венок не видно. Придется колоть на наружной стороне ладони. – Эуфиллин и димедрол готовь, быстро!

– Тоже на физрастворе? – Сестра уже освоилась. Она со мной – ей не страшно. А я сама с собой. Я слышу свой резкий голос со стороны, руки делают, в голове пустота.

– Да! – Я ищу вену на голове, там проще найти. – Отсасывай слизь электроотсосом.

В вену Милюковой течет помощь, улучшения нет.

– Разбавь спирт физраствором, – быстро говорю я. Спирт – отличный пеногаситель, но если ввести в вену, будет быстрее.