Скарлетт ахнула про себя, припомнив, как всякий раз, когда в эти дни тяжких испытаний несколько матрон собирались вместе, они неизменно принимались шепотом сообщать друг другу о подобных происшествиях, и всегда оказывалось, что это было либо в Виргинии, либо в Теннесси, либо в Луизиане, словом, где-то далеко от родных мест. Там янки насиловали женщин, подымали младенцев на штыки и сжигали дома вместе с их обитателями. Конечно, все знали, что так бывает, хотя и не кричали об этом на всех перекрестках. И если у Ретта есть хоть капля порядочности, он не может не знать, что это правда. И не должен заводить таких разговоров. А тем более — это не предмет для шуток.

Она слышала, как он тихонько посмеивается. Временами он вел себя просто чудовищно. В сущности, почти всегда. Это отвратительно — мужчина не должен догадываться, о чем думают и говорят между собой женщины. Иначе начинаешь чувствовать себя перед ним раздетой. Ни один мужчина не обсуждает такие вещи с порядочными женщинами. Скарлетт злило, что Ретт прочитал ее мысли. Ей хотелось казаться загадкой для мужчин, но она понимала, что Ретт видит ее насквозь, словно она из стекла.

— Раз уж у нас зашла об этом речь, — продолжал Ретт, — есть тут в доме кто-нибудь, кто бы заботился о вас и опекал? Достопочтенная миссис Мерриуэзер или миссис Мид? Они всегда поглядывают на меня так, словно уверены, что я являюсь сюда с самыми дурными намерениями.

— Миссис Мид обычно навещает нас по вечерам, — сказала Скарлетт, обрадованная тем, что разговор перешел в другое русло. — Но сегодня она не могла. Ее сын вернулся домой на побывку.

— Какая удача, — негромко произнес Ретт, — застать вас одну. Что-то в его голосе заставило сердце Скарлетт забиться сильнее от приятного предчувствия, и кровь прилила у нее к щекам. Она не раз слышала такие нотки в голосе мужчин и знала, что за этим обычно следует объяснение в любви. О, вот было бы здорово! Если только он признается ей в любви, тут-то уж она помучит его, тут-то она сведет с ним счеты за все насмешки, которыми он изводил ее целых три года. Она хорошо поводит его за нос! Она постарается вознаградить себя даже за то невыносимое унижение, которое ей пришлось испытать по его милости в тот памятный день, когда она дала пощечину Эшли. А потом скажет — очень вежливо и дружелюбно, — что не питает к нему никаких чувств, кроме сестринских, и удалится в полном блеске своей победы. Она нервически хмыкнула в приятном предвкушении того, что последует дальше.

— Перестаньте хихикать, — сказал Ретт, взял ее руку, повернул ладонью вверх и поцеловал. Прикосновение его теплых губ обожгло ее, и трепет пробежал по телу. Его губы продвинулись выше, к запястью… Она знала, что они ощущают неистовое биение ее пульса, и попыталась выдернуть руку. Это совсем не входило в ее расчеты — этот предательский жар в груди и желание взлохматить ему волосы, почувствовать его губы на своих губах.

«Я ведь ни капельки не влюблена в него, — в смятении пронеслось у нее в голове. — Я люблю Эшли». Почему же так дрожат у нее руки и холодеет под ложечкой?

Она услышала его тихий смех.

— Не вырывайтесь! Я не сделаю вам ничего дурного!

— Попробуйте только! Я нисколько не боюсь вас, Ретт Батлер! Еще не родился тот мужчина, которого бы я испугалась! — воскликнула она, досадуя на себя за то, что голос у нее так же предательски дрожит, как и руки.

— Восхитительная уверенность в себе! Но не кричите слишком громко. Миссис Уилкс может услышать. И прошу вас, успокойтесь. — Казалось, ее растерянность и гнев забавляют его.

— Я вам нравлюсь, Скарлетт, признайтесь?

Это было уже больше похоже на то, чего она ждала.

— Ну, иногда, немножко, — осторожно сказала она. — Когда вы не ведете себя как подонок.

Он снова рассмеялся и прижал ее ладонь к своей твердой щеке.

— А ведь я, сдается мне, нравлюсь вам именно потому, что я подонок. Вам в вашей упорядоченной жизни встречалось так мало истинных, отъявленных подонков, что именно это качество странным образом и притягивает вас ко мне.

Разговор снова принимал неожиданный оборот, и она опять сделала безуспешную попытку вырвать руку.

— Неправда! Мне нравятся благовоспитанные мужчины, такие, на которых можно положиться, что они всегда будут вести себя как джентльмены.

— Вы хотите сказать: мужчины, которыми вы можете вертеть, как вам заблагорассудится. Впрочем, в сущности, это одно и то же. Но не важно.

Он снова поцеловал ее ладонь. И снова по спине у нее приятно поползли мурашки.

— И все же я нравлюсь вам. А могли бы вы полюбить меня, Скарлетт?

«Наконец-то! — промелькнула торжествующая мысль. — Теперь он мне попался!» И с наигранной холодностью она ответила:

— Конечно, нет. Во всяком случае, пока вы не измените своего поведения.

— Но я не имею ни малейшего намерения его менять. Следовательно, вы не можете полюбить меня. Я, собственно, на это и рассчитывал. Так как, видите ли, хотя меня неудержимо влечет к вам, я вас тем не менее не люблю, и было бы поистине жестоко заставлять вас вторично страдать от неразделенной любви. Не так ли, моя дорогая? Вы позволите мне называть вас «дорогая», миссис Гамильтон? Впрочем, я ведь буду называть вас «дорогая», даже если вам это не очень нравится, так что, в общем-то, все равно, я спрашиваю это просто для соблюдения приличий.

— Вы не любите меня?

— Разумеется, нет. А вы думали, что я вас люблю?

— Слишком много вы о себе воображаете!

— Ну ясно, думали! Как больно мне разрушать ваши иллюзии! Мне следовало бы полюбить вас, потому что вы очаровательны и обладаете множеством восхитительных и никчемных дарований! Но на свете много столь же очаровательных, столь же одаренных и столь же никчемных дам, как вы. Нет, я вас не люблю. Но вы нравитесь мне безмерно — мне нравится эластичность вашей совести и ваших моральных правил, нравится ваш эгоизм, который вы весьма редко даете себе труд скрывать, нравится ваша крепкая жизненная хватка, унаследованная, боюсь, от какого-то не очень далекого ирландского предка-крестьянина.

Крестьянина! Да это же просто оскорбительно! От возмущения она пролепетала что-то бессвязное.

— Не прерывайте меня! — попросил он, стиснув ей руку. — Вы нравитесь мне потому, что я нахожу в вас так много черт, которые сродни мне, а сродство притягательно. Я вижу, что вы все еще чтите память богонравного и пустоголового мистера Уилкса, вероятнее всего уже полгода покоящегося в могиле. Но в вашем сердце должно найтись местечко и для меня, Скарлетт. Перестаньте вырываться, я делаю вам предложение. Я возжелал вас с первой же минуты, сразу, как только увидел в холле в Двенадцати Дубах, где вы обольщали беднягу Чарли Гамильтона. Я хочу обладать вами — ни одной женщины я не желал так, как вас, и ни одной не ждал так долго.

От неожиданности у нее перехватило дыхание. Несмотря на все его оскорбительные слова, он все же любит ее и просто из упрямства не хочет открыто признаться в этом — боится, что она станет смеяться над ним. Ну, вот теперь она ему покажет, сейчас он у нее получит.

— Вы предлагаете мне стать вашей женой? Он выпустил ее руку и расхохотался так громко, что она вся съежилась в своем кресле-качалке.

— Упаси боже, нет! Разве я не говорил вам, что не создан для брака?

— Но… но… так что же…

Он поднялся со ступеньки и, приложив руку к сердцу, отвесил ей шутовской поклон.

— Дорогая, — сказал он мягко, — отдавая должное вашему природному уму и потому не пытаясь предварительно соблазнить вас, я предлагаю вам стать моей любовницей!

Любовницей!

Это слово обожгло ей мозг, оно было оскорбительно, как плевок в лицо. Но в первое мгновение она даже не успела почувствовать себя оскорбленной — такое возмущение вызвала в ней мысль, что он считает ее непроходимой дурой. Конечно, он считает ее полной идиоткой, если вместо предложения руки и сердца, которого она ждала, предлагает ей это! Ярость, уязвленное тщеславие, разочарование привели ее ум в такое смятение, что, уже не заботясь о высоких нравственных принципах, которые он попрал, она выпалила первое, что подвернулось ей на язык:

— Любовницей? Что за радость получу я от этого, кроме кучи слюнявых ребятишек?

И умолкла, ужаснувшись собственных слов, прижав платок к губам. А он рассмеялся — он смеялся прямо до упаду, вглядываясь в темноте в ее растерянное, помертвевшее лицо.

— Вот почему вы мне нравитесь! Вы — единственная женщина, позволяющая себе быть откровенной. Единственная женщина, умеющая подойти к вопросу по-деловому, не пускаясь в дебри туманных рассуждении о нравственности и грехе. Всякая другая сначала бы упала в обморок, а затем указала бы мне на дверь.

Скарлетт вскочила с кресла, сгорая от стыда. Как это у нее вырвалось, как могла она сказать такую вещь! Как могла она, получившая воспитание у Эллин, сидеть и слушать эти унизительные речи, да еще с таким бесстыдством отвечать на них! Она должна была бы закричать. Упасть в обморок. Или молча, холодно встать и уйти. Ах, теперь уже поздно!

— Я и укажу вам на дверь! — выкрикнула она, уже не заботясь о том, что Мелани или Миды у себя в доме могут ее услышать. — Убирайтесь вон! Как вы смеете делать мне такие предложения! Что это я такое себе позволила… как вы могли вообразить… Убирайтесь! Я не желаю вас больше видеть! Никогда! Все кончено на этот раз. И не вздумайте являться сюда с вашими несчастными пакетиками с булавочками, с ленточками, все равно я никогда вас не прощу… Я… я все, все расскажу папе, и он убьет вас!

Он поднял с пола свою шляпу, поклонился, и она увидела, как в полумраке, под темной полоской усов, блеснули в улыбке его зубы. Он явно не был пристыжен, все это только забавляло его, и ее слова пробуждали в нем лишь любопытство.

Боже, как он мерзок! Она резко повернулась и направилась в дом. Ей хотелось с треском захлопнуть за собой дверь, но дверь держалась на крюке, крюк заело в петле, и она, задыхаясь, старалась приподнять его.

— Разрешите вам помочь? — спросил Ретт.

Чувствуя, что, пробудь она здесь еще секунду, ее хватит удар, Скарлетт бросилась вверх по лестнице и уже на площадке услышала, как Ретт аккуратно притворил за ней дверь.

Глава 20

Когда жаркий август с бесконечным грохотом канонады подходил к концу, шум боя внезапно стих. Тишина, в которую погрузился город, казалась пугающей. При встречах на улице люди неуверенно, с беспокойством смотрели друг на друга, не зная, что их ждет. Тишина после дней, наполненных визгом снарядов, не принесла облегчения натянутым нервам — напряжение словно бы даже усилилось. Никто не знал, почему умолкли батареи неприятеля; никто ничего не знал и о судьбе войск — известно было только, что много солдат поднято из окопов, опоясывающих город, и переброшено к югу для обороны железной дороги. Никто не знал, где шли теперь бои, если они вообще шли, и на чьей стороне перевес в войне, если она еще идет.

Новости передавались теперь из уст в уста. Не стало бумаги, не стало типографской краски, не стало рабочих. Газеты с начала осады не выходили, и самые дикие слухи возникали невесть откуда и расползались по городу. В наступившей внезапно тишине толпы людей начали осаждать главный штаб генерала Худа, требуя информации; толпы собирались у телеграфа и на вокзале в надежде хоть что-нибудь узнать, получить хоть какую-то добрую весть — ведь каждому хотелось верить: умолкнувшие пушки Шермана говорит о том, что янки бегут, войска конфедератов гонят их назад к Далтону. Но вестей не было. Молчали телеграфные провода, не шли поезда по единственной оставшейся в руках конфедератов дороге на юг, почтовая связь была прервана.

Август с его пыльной безветренной жарой, казалось, задался целью задушить внезапно примолкший город, обрушив весь свой изнуряющий зной на усталых, истерзанных людей. Из Тары не было писем, и Скарлетт сходила с ума, хоть и старалась не подавать виду, — казалось, целая вечность прошла с тех пор, как началась осада; казалось всю свою жизнь Скарлетт жила под неумолчный грохот пушек, пока внезапно не пала на город эта зловещая тишина. А ведь всего тридцать дней минуло с начала осады. Всего тридцать дней! Тридцать дней в городе, окруженном красными зияющими рвами окопов, не смолкала канонада, тридцать дней вереницы санитарных фур и запряженных волами повозок тянулись к госпиталям, окропляя пыльные мостовые кровью, а похоронные взводы, еле держась на ногах от усталости, волокли на кладбище еще не успевшие остыть трупы и сваливали их, словно поленья, в наспех вырытые неглубокие канавы, тянувшиеся бесконечными рядами одна за другой.

И всего четыре месяца, как янки двинулись на юг от Далтона! Всего четыре месяца! Скарлетт вспоминала этот далекий день, и ей казалось, что это было где-то в другой жизни. Нет, не может быть, чтобы всего четыре месяца! С тех пор прошла целая жизнь.

Четыре месяца назад! Да ведь четыре месяца назад Далтон, Резака, гора Кеннесоу были лишь географическими названиями или станциями железных дорог. А потом они стали местами боев, отчаянных, безрезультатных боев, отмечавших путь отступления войск генерала Джонстона к Атланте. А теперь и долина Персикового ручья, и Декейтер, и Эзра-Черч, и долина ручья Ютой уже не звучали как названия живописных сельских местностей. Никогда уже не воскреснут они в памяти как тихие селения, полные радушных, дружелюбных людей, или зеленые берега неспешно журчащих ручьев, куда отправлялась она на пикники в компании красивых офицеров. Теперь эти названия говорили лишь о битвах: нежная зеленая трава, на которой она сиживала прежде, исполосована колесами орудий, истоптана сапогами, когда штык встречался там со штыком, примята к земле трупами тех, кто корчился на этой траве в предсмертных муках… И ленивые воды ручьев приобрели такой багрово-красный оттенок, какого не могла придать им красная глина Джорджии. Говорили, что Персиковый ручей стал совсем алым после того, как янки переправились на другой берег. Персиковый ручей, Декейтер, Эзра-Черч, ручей Ютой. Никогда уже эти названия не будут означать просто какое-то место на земле. Теперь это места могил, где друзья покоятся в земле, это кустарниковые поросли и лесные чащи, где гниют тела непогребенных, это четыре предместья Атланты, откуда Шерман пытался пробиться к городу, а солдаты Худа упрямо отбрасывали его на исходные позиции.