На месте софы с изогнутой спинкой, которую Скарлетт так любила, стояла совсем неудобная, жесткая деревянная скамья. Скарлетт сидела на ней, стараясь придать своей позе возможно больше изящества и от души жалея, что мокрая юбка не позволяет ей танцевать. А танцевать так хотелось! Зато, сидя в этой уединенной нише, она, конечно, куда быстрее сумеет вскружить голову Фрэнку, чем мелькая в бешеном вальсе: она станет с зачарованным видом слушать его болтовню, поощряя своим вниманием к еще большему полету глупости.

Но музыка так звала! Скарлетт постукивала туфелькой в такт ударам широкой разлапистой ступни старика Леви, а он вовсю наяривал на сладкозвучном банджо и объявлял фигуры танца. Ноги танцоров шаркали, скользили, постукивали по полу, две цепочки сходились, расходились, кружились, руки взлетали.

Старик Дэн Таккер захмелел…

(Кружите партнерш!)

В камин упал и очумел!

(Скользите, леди, скользите!)

После унылых, изнуряющих месяцев в Таре так хорошо было снова слышать музыку и шарканье ног по паркету, так хорошо было видеть вокруг в слабом свете свечей знакомые, дружеские, смеющиеся лица, слышать старые шутки и прибаутки, подтрунивания, заигрывания. Точно ты была мертва и снова вернулась к жизни. И вернулось то веселое время, что было пять лет назад. Если бы закрыть глаза и не видеть этих старых шитых-перешитых платьев, и залатанных башмаков, и чиненых туфель, если бы в памяти не вставали лица молодых людей, которые никогда уже не будут танцевать, — могло бы показаться, что и в самом деле ничего не изменилось. Но сейчас, глядя на пожилых людей, толпившихся вокруг графина с вином в столовой, на матрон, стоявших, беседуя, вдоль стен и не знавших, куда девать лишенные веера руки, и на покачивавшихся, подпрыгивавших молодых танцоров, Скарлетт вдруг холодно, с пугающим спокойствием осознала, что все изменилось, — изменилось непоправимо, так изменилось, словно перед ней были не люди, а призраки.

Выглядели они как прежде, но были другими; Что же произошло? Лишь то, что они стали на пять лет старше? Нет, тут было что-то другое — не просто следы времени. Что-то ушло из них, ушло из их мира. Пять лет назад ощущение незыблемости окружающего жило в них столь прочно, было столь неизменно, что они даже не сознавали этого. И цвели, укрытые им от бурь, как цветы в оранжерее. Теперь же это исчезло, как исчезли и былая радость, и былое ожидание чего-то чудесного, волнующего, и былой блеск их жизни.

Скарлетт знала, что и она изменилась, но не в такой мере, как они, и это озадачивало ее. Она сидела и наблюдала за ними и чувствовала себя среди них чужой — совсем чужой и одинокой, словно явилась сюда с другой планеты, говорила на непонятном им языке и не понимала их языка. И тут у нее мелькнула мысль, что такое же чувство испытывала она, когда бывала с Эшли. С ним и с людьми его типа, — а ведь именно они заполняли ее мир, — Скарлетт чувствовала себя как бы вне пределов знакомого и понятного.

Их лица почти не изменились, их манеры не изменились совсем, и все же у нее было такое ощущение, что только это и осталось от ее старых друзей. Неподвластное возрасту достоинство, неподвластная времени галантность — все это по-прежнему было при них и будет с ними до конца дней, но кроме того, они будут нести до могилы еще и вечную горечь — горечь слишком глубокую чтобы описать ее словами. Это вежливые, пылкие, усталые люди, которые потерпели поражение, но не желали этого признавать, — люди, которых подкосила жизнь, а они упрямо продолжали стоять. Они были раздавлены и беспомощны, эти обитатели покоренных провинций, они смотрели на свой край, который так любили, и видели, как топчет его враг, как всякие проходимцы превращают закон в посмешище, как бывшие рабы посягают на их благополучие, как мужчин лишают всех прав, а женщин оскорбляют. При этом они не забывали о могилах своих близких.

Все в их мире переменилось — все, кроме старого стиля жизни. Старые обычаи сохранились — должны сохраниться, ибо это все, что у них осталось. И они крепко держались того, что лучше всего умели и больше всего любили в былые дни, — эта неспешность манер, изысканная галантность, милая непринужденность в общении, а главное — забота мужчин о женщинах. Следуя традициям, в которых они воспитывались, мужчины вели себя галантно и мягко, им почти удавалось создать вокруг своих женщин такую атмосферу, которая отгораживала их от всего жестокого и непотребного для женских глаз. Вот уж это верх глупости, думала Скарлетт: ведь почти не осталось ничего такого; чего женщины, даже наиболее оберегаемые, не увидели бы и не узнали за последние пять лет. Они ухаживали за ранеными, закрывали глаза покойникам, пережили войну, пожары, разрушения, познали страх, бегство, голод.

Но чего бы ни видели их глаза и каким бы тяжким трудом ни были заняты их руки, они оставались леди и джентльменами, коронованными особами в изгнании, — исполненные горечи, холодно безучастные, нелюбопытные, добрые друг к другу, твердые, как алмаз, и такие же блестящие и хрупкие, как хрустальные подвески разбитой люстры у них над головой. Былые времена безвозвратно ушли, а эти люди будут по-прежнему жить согласно своим обычаям — так, словно ничего не изменилось, — очаровательно медлительные, твердо уверенные, что не надо спешить и, подобно янки, устраивать свалку из-за лишнего гроша, твердо решившие не расставаться со старыми привычками.

Да, Скарлетт знала, что и она сильно изменилась. Иначе не могла бы она жить так, как жила после своего бегства из Атланты; иначе не обдумывала бы сейчас тот шаг, который так отчаянно надеялась совершить. Но ее твердость была иной, чем у них, а в чем разница, она пока сказать не могла. Возможно, в том, что не было такого поступка, который она не могла бы совершить, тогда как у этих людей очень много было такого, чего они ни при каких условиях совершить не могли бы. Возможно, дело в том, что они уже утратили всякую надежду, но продолжали улыбаться жизни и скользили по ней, склонив голову в грациозном поклоне. А Скарлетт так не могла.

Она не могла повернуться к жизни спиной. Она должна жить, а жизнь оказалась такой жестокой, такой враждебной, что нечего было и пытаться сгладить все улыбкой. Скарлетт не замечала в своих друзьях ни их мягкости, ни мужества, ни несгибаемой гордости. Она видела только глупое чванство, которое позволяло им наблюдать явления жизни и с улыбкой отворачиваться, чтобы не смотреть правде в лицо.

Глядя невидящими глазами на танцоров, раскрасневшихся от кадрили, Скарлетт спрашивала себя: преследуют ли их, как ее, мысли о погибших возлюбленных, об изувеченных мужьях, о голодных детях, об уплывающих из рук акрах земли, о том, что под родными крышами живут чужие люди? Конечно, преследуют! Она знала обстоятельства их жизни, быть может, лишь чуть хуже, чем своей собственной. Их утраты были ее утратами, их тяготы — ее тяготами, их проблемы — те же, что и у нее. Только воспринимали они все иначе. Лица, которые она видела сейчас перед собой, не были лицами — это были маски, отлично выполненные маски, которые не будут сняты никогда.

Но если они так же остро страдают от жестокостей жизни, как она, — а они страдают, — то как могут они сохранять этот веселый вид, эту бездумную легкость? И собственно, зачем им даже стараться ее сохранять? Скарлетт не понимала их, и это ее невольно раздражало. Нет, она никогда не сможет быть такой. Не сможет смотреть на то, как рушится мир, с таким видом, будто это ее совсем не касается. Она была словно лисица, за которой гонятся охотники, — мчалась во весь дух, так, что казалось, вот-вот лопнет сердце, стремилась укрыться в норе, пока ее не настигли псы.

И внезапно она возненавидела их всех, потому что они — иные, чем она, потому что они несут свои потери с таким видом, какого ей никогда не удастся на себя напустить, да, впрочем, и не захочется. Она ненавидела их, этих улыбающихся, порхающих чужаков, этих горделивых идиотов, которые черпали свою гордость в том, что навсегда утратили, и словно бы даже гордились своими утратами. Женщины улыбались, как положено леди, да это и были леди — она-то ведь знает, — хотя каждый день занимались физическим трудом и ломали голову над тем, откуда взять новое платье. Леди! А вот она уже не чувствует себя леди, несмотря на бархатное платье и надушенные волосы, несмотря на гордость, рожденную благородством происхождения и богатством, которое она когда-то имела.

Жестокая необходимость своими руками копаться в красной земле Тары сорвала с нее лишние признаки благородства, и она знала, что не почувствует себя леди до тех пор, пока стол ее не будет ломиться от серебра и хрусталя, пока на нем не будет дымиться обильная еда, пока у нее в конюшнях но будет собственных лошадей и колясок, пока черные — а не белые — руки не станут убирать хлопок в Таре.

«Вот! — со злостью подумала она, глубоко втянув в себя воздух.

Вот в чем разница! Они, хоть и бедные, но по-прежнему чувствуют себя леди, а я — нет. Эти идиотки, видно, не понимают, что нельзя оставаться леди, когда у тебя нет ни гроша!» Но даже в эти минуты озарения Скарлетт смутно сознавала, что, несмотря на кажущуюся глупость, держатся они правильно. Эллин наверняка была бы такого мнения. И это беспокоило Скарлетт. Она понимала, что должна бы испытывать те же чувства, что и они, но не могла. Она понимала, что должна бы искренне верить, как верили они, что прирожденная леди остается леди, даже впав в бедность, но заставить себя верить этому она не могла.

Всю жизнь она слышала, как все вокруг издевались над янки за то, что они считают себя аристократами, будучи аристократами благодаря денежному мешку, а не по происхождению. Но сейчас, несмотря на всю кощунственность такой мысли, она невольно подумала, что тут янки-то, оказывается, правы, хоть и не правы во многом другом. Без денег нельзя быть леди. Скарлетт знала, что Эллин упала бы в обморок, услышав от дочери такие слова. Даже очутись Эллин на самом дне нищеты, она бы не увидела в этом ничего постыдного. А Скарлетт сгорала от стыда! Да, именно от стыда. Она стыдилась своей бедности, стыдилась, что вынуждена всячески изворачиваться, жить в нужде и работать, как негритянка.

Она раздраженно передернула плечами. Быть может, они правы, а она не права, но ведь эти гордые идиоты не смотрят вперед, а она смотрит, напрягая каждый нерв, рискуя даже честью и добрым своим именем, лишь бы вернуть то, что все они потеряли. Многие из них считали ниже своего достоинства участвовать в погоне за деньгами. Но времена настали жестокие и тяжкие. И они требовали жестокой, тяжкой борьбы, если ты хотел выйти победителем. Скарлетт знала, что семейные традиции удерживают многих из этих людей от борьбы, целью которой являются деньги. Ведь все они считают, что откровенная погоня за деньгами, даже разговор о деньгах — вульгарны до крайности. Хотя, конечно, есть среди ее знакомых исключения. Взять, к примеру, миссис Мерриуэзер с ее пекарней, и Рене, который развозит в фургоне пироги. Или Хью Элсинга, занявшегося рубкой леса и продажей дров. Или Томми, ставшего подрядчиком. Или Фрэнка, у которого хватило духу открыть лавку. Ну, а остальные — основная, так сказать, масса южан? Плантаторы попытаются удержать в руках несколько акров земли и так и будут прозябать в бедности. Юристы и врачи вернутся к своим профессиям и стянут ждать клиентов, которые, возможно, так никогда и не появятся. А все прочие — те, кто безбедно жил на проценты с капитала? Что будет с ними?

Нет, не станет она прозябать всю жизнь в нищете. Не станет сидеть и терпеливо ждать чуда. Она бросится в самую гущу жизни и постарается вырвать у судьбы все, что сможет. Ее отец начинал как бедный эмигрант, а стал владельцем обширных угодий Тары. Чего достиг он, может достичь и его дочь. Она не из тех, кто все принес в жертву на алтарь Правого Дела, которого уже не существует, и теперь, после краха, гордится тем, что ничего для Дела не пожалел.

Эти люди черпают мужество в прошлом. Она же черпает мужество, строя планы на будущее. И в данную минуту ее будущее — Франк Кеннеди. Во всяком случае, у него есть лавка и есть деньги. И если только ей удастся выйти за него замуж и завладеть этими деньгами, она сумеет продержать Тару еще год. А тогда — тогда пусть Франк покупает свою лесопилку. Она сама видела, как быстро строится город, и всякий, кто способен заняться продажей леса сейчас, пока почти нет конкуренции, напал бы на золотую жилу.

Откуда-то из глубин памяти всплыли слова Ретта про деньги, которые он нажил во время блокады, — он сказал ей об этом как-то в первые годы войны. Она не потрудилась тогда вникнуть в то, что он говорил, но сейчас все стало так ясно, и она подивилась, почему не оценила всей глубины его мысли тогда — по молодости, должно быть, или по глупости.

«Деньги можно заработать и на крушении цивилизации, и на создании новой».

«Вот он и предвидел крушение нашей цивилизации, — подумала она, — и был прав. А деньги по-прежнему может нажить любой, кто не боится работать — или красть».