Город на озере

Озеро, которым многие восхищались, я долго не могла полюбить. В ясные дни оно было совершенно плоским, как на картинах художников-примитивистов, плоским, искряще-блестящим, теплым и спокойным. Таким же плоским было и небо над ним, с редкими кудряшками облаков на горизонте. Противоположный берег был близок, сильно изрезан, и потому озеро, огромное, глубокое, представлялось маленьким и мелководным.

На берегах озера высился храм, оставшийся от старого монастыря. Был он крепкой постройки, и кое-где над выбитыми окнами виднелись лепестки лепнины, былых украшений. Так же прочно стоял над куполом поржавелый, железно-кружевной крест; церковь, давно покинутая паствой, жила… Храм еще сохранял красную краску стен, вылинявшую от времени, и потому в закатных лучах он казался окровавленным.

Этот закрытый, заброшенный монастырь почему-то не рождал чувства жалости, напротив, он внушал к себе уважение, как руины непокорившейся крепости. Точно так же и старость города не отталкивала, не вызывала слез умиления, а, напротив, успокаивала, убеждала, что и в преклонные годы все будет хорошо. Здешние дома с черными срубами, высокими мезонинами или шестиоконными вторыми этажами, все как один соревновались между собой в красоте подоконников. За стеклами цвели цикламены, розы, орхидеи и герани, фиалки и каланхоэ, бегонии, хризантемы и многие другие растения, чьих названий я не знала. Удивительно было видеть такую волнующую, цветущую жизнь в окнах древних домов!

Улицы города были широкие и прямые. Здесь росли большие высокие березы. И оглядываясь назад, ты видел себя словно в белоколонном зале — березы вырастали гораздо выше домов — дощатых, бревенчатых и кирпичных. Улицы вели к озеру. У берега тоже жили дома, в воде стояли мостки, с которых бабы мыли посуду, полоскали белье. Я шла вдоль берега, когда у одной из баб по недосмотру уплыл в озеро пластиковый белый тазик; отважно он покачивался и думал о себе верно так же, как корабль Магеллана, уходящий в кругосветку. Напрасно баба плескала у мостков воду, пытаясь привлечь упрямца, увещевала и стыдила его, бегала на берег за палкой — поздно, тазик гордо уходил на открытую воду, такой одинокий и свободный в вечерней сини.

Тогда баба стала звать лодку — силуэты рыбаков недвижно застыли метрах в трехстах у берега.

— Эй! На лодке!.. Тазик поймайте! Тазик уходит!

На лодке услышали, смотали удочки, взялись за весла. Ближе к берегу стало ясно, что рыбаки — подростки, брат и сестра. Были они курносы, неровно загорелы, в брезентовых штормовках; на брате — поновей, на сестре — она была помладше — постарей. Тазик они толкали веслом, а он все искал свободы, вертелся, пытался улизнуть, кружился на воде… Но поздно. Силы были неравны. Лодка пошла от мостков, а тазик, наполовину наполненный водой, был торжественно водружен у голых ног хозяйки.

Этот бытовой, совершенно ничтожный случай меня почему-то занял, взволновал необычайно. Жизнь моя была похожа на путешествия белого тазика близ мостков. Так же я взбрыкивала, желала «свободы», а путь мой, скорее всего, был предопределен с рождения и до ухода. Об этом я думала, слоняясь по берегу и вздыхая. Тихий город в березах, старая ратуша, не менее разрушенная, чем монастырь, но все же исправно выполняющая свою работу — каждый час на ратуше глухо били часы; улицы, названные все больше именами погибших в войну партизан; березовый ветер, гнавший с деревьев слабеющие листья — все это родило во мне чувство, что молодость — и первая, и вторая — прошла и что в моей жизни начинается период цветастых подоконников, время оседлости. Это, может быть, было одно из моих последних безрассудных путешествий — никакого дела в городе у меня не было, кроме посещения местного кладбища, где был похоронен один из моих дальних родственников, оставивший заметный след в русской истории.

Вот уж третий день я жила в спортзале местной школы, спала на жестких гимнастических матах; и поскольку всегда боялась оставаться одна в больших помещениях, все дни я проводила в городе, на озере да в разговорах с Катей, которая охотно скрашивала мой досуг.

Катя жила через забор от школы, работала горничной в местной, переполненной туристами гостинице и считала себя человеком в высшей степени замечательным, «умеющим ладить с людьми». Умение это заключалось в масленом голосе, с которым она раздавала комплименты каждому встречному-поперечному, четко следуя заветам Карнеги, которого она когда-то прочитала. Носик у Кати был крохотный, вздернутый, так что мне все время хотелось его немножко оттянуть вниз, привести в нормальное состояние. Но в конце концов я притерпелась к Кате и к ее внешности, и она ко мне привыкла, меньше меня хвалила, а чаще просвещала, пользуясь преимуществами в возрасте и житейской мудрости. Она ругала ворье в правительстве и хвалила журналистов ТВ, бьющихся, как она считала, за правду, я ей не перечила; и тогда она постепенно сходила на темы более земные. Судачили мы, в основном, о мужчинах.

— Вон у нас, — рассказывала Катя, — поселилась женщина с сыном, муж ее бросил. Двадцать пять лет душа в душу прожили, и ушел к молодой. А сын переживает — нервный страшно. Она, как приехала, мне все это и выложила. Я говорю: ну и черт с ним, сходи в церковь, помолись и забудь. Я вон со своим (тут Катя вставляет нецензурное слово) тридцать лет промучилась, алкаш из алкашей; приехала к нему в Клин, а он лежит на моем диване с проституткой. Оба пьяные, веселые. Вот так.

Я уныло клоню голову. Катя входит в раж: — Я ей, этой женщине, что с сыном, говорю: что вы удивляетесь?! Сейчас мужчин дефицит, за них бьются насмерть: сестра с сестрой, подруга с подругой, матерь с дочерью. Идет борьба, как в животном мире, — раньше звери из-за самок дрались, теперь бабы из-за мужиков. Ты с ним побыла, пожила, уступи место другой. Она ж молодая, ей тоже охота. Тем более ушел официально. Неужели лучше, если б он тайно таскался?! Она, дура, говорит: «Лучше». Я ей: вот ты плачешь, квасишься: «Он хороший». Ну и дай другой с хорошим пожить! Че, тебе-то шестьдесят лет! Мне вон шестьдесят один, и я почему так выгляжу? — Катя, действительно, завитая, с «химией», с ухоженным кремами личиком, выглядела, самое большее, на пятьдесят. — Потому что я со своим самое большее, в общей сумме, полгода прожила. То он в командировках, то в загулах, то я выгоню его — по друзьям, по бабам, по компаниям шатается, так и время шло. Не терпела б ни минуты его, если б не Маринка. Та: «Папаня! Папаня!» Ну умеет он с детьми ладить, с собаками, с бабами чужими — внешности-то изумительной!.. В девяносто первом году за неделю пропил двадцать семь тысяч. Мы тогда на Севере работали. Представляешь, приходит и говорит: «Кать, я пропил деньги». «Сколько?» «27 тысяч». А я уже им такая натренированная была, что даже в обморок не упала. Ну, говорю, пропил и пропил. Тем более свои пропил, не мои же…

Катя может говорить долго — час или полтора без остановки — о своей жизни. Здесь, в городке на озере, она человек сравнительно новый, и ей хочется укрепиться, пустить корни, рассказать всю свою жизнь. На Севере она работала в школе учительницей литературы, и, когда она пригласила меня домой, я неожиданно для себя увидела много хороших книг. В доме у нее чисто, просторно, светло, по стенам композиции из засушенных цветов, колосьев, листьев.

— А мой алкаш, он же все пропил, так его сестра в Клину пристроила, — объясняет Катя, — комнатенка девять метров. Ну, с таким… не пропадет. У него и брат такой же распутный. Они как сходились, как начинали куролесить, девок меняли через три дня, всем объявлялись неженатыми, эти дуры им и письма писали, в любви объяснялись. Я потом письма, которые моему прислали, пожгла, там их целый ящик был, а братовой жене по почте посылкой отправила. А она чего-то обиделась… Чаю будешь?

Я согласно киваю головой. В ожидании, в тишине, хожу по комнате. На стене, без рамки, карандашный портрет симпатичной девушки, совсем не похожей на Катю. Под рисунком — несколько неуклюжих стихотворных строк — признание в любви. У окна, на журнальном столике, книги. Я перебираю их и натыкаюсь на листок бумаги из блокнота: спешащим почерком, стенографически отрывисто, как пишут под диктовку с телефона или радио, в скачущих строках угадывается молитва: «Защити… Господи… от зелья пагубного… раба Божия…» Катя зовет меня с кухни пить чай.

— А знаешь, я после школы работала в Волгограде на тракторном заводе, на конвейере. А я веселая такая была, энергичная; и мне нравился один парень, Ваня. А он другую любил. А за мной Сашка ухаживал. Красивый, добрый. И робкий, несмелый. «Можно я вас, Катя, до проходной провожу?» — «Можно». — «А можно вас в кино пригласить?» «Нельзя!» — И хохочу вовсю. И вот я его изводила, мытарила всячески, в грош, что называется, не ставила. Однажды вечером пообещала на свидание прийти, а сама с девчатами в кино побежала. Он ждал-ждал, а потом с отчаяния огромную витрину универмага разбил. Вошел, взял в руки по бутылке минералки и ждал, когда милиция приедет — сигнализация выла вовсю.

А утром меня вызвали в райотдел. Капитан говорит: Саша сказал, что на хулиганство он пошел из-за любви к вам. Вы, говорит, Катя, не отвергайте этого человека. Он очень честный, красивый, вам с ним в жизни будет радостно. Вы мне поверьте. Я вам как отец советую, у меня почти такая же история вышла с моей будущей женой, и мы очень счастливы в семье. А я растерялась: ну как, как мне его полюбить?! Так и уехала из Волгограда. А потом, — Катя вдруг горько, тоненько, в голос заплакала, — я каждый день вспоминала этого Сашку! Каждый день! По сию пору. И вся моя жизнь наперекосяк пошла из-за того, что я его отвергла, не оценила!..

Я быстро свожу разговор на другую тему, потому что боюсь, что после Катя будет стыдиться и своих слез, и своей откровенности, и я делаю вид, что ничего особенного не произошло, и произношу слова, не имеющие никакого отношения к рассказанному: о природе, об озере, о лодках на берегу, о березах, о пышной герани на подоконниках; наконец, о том, какой чудесный трехэтажный терем-дворец построен на берегу… Вчера, кстати, я наблюдала забавную картинку: хозяин терема открыл багажник новенькой иномарки, извлек оттуда картонный ящик (видимо, достаточно тяжелый) и двинулся к воротам. То ли потому, что он шел, опустив голову, то ли из-за черных пижонских очков, но бедняга не обратил внимания, как плавно, бесшумно закрывается окованная железом калитка и со всего маху врезался в торец крепкой новорусской двери. Давно я не слышала такого отборного, откровенного, освобождающего ругательства и, признаться, не могла сдержать смеха. На крик из двора выскочил пролетарий, вероятно привратник или садовник; и хозяин, матерясь и почесывая лоб, стал сердито выговаривать за то, что калитка до сих пор не фиксируется. Рабочий отвечал что-то тихо, неслышно.

— Да публичный дом это! — резанула Катя про терем. — Его уж третий раз перестраивают, все украшают. Мафия доводит там до ума девок, таскают их туда-сюда, шалав же сейчас полно! Мигни — и за пять копеек тебе что хочешь сделают, любое удовольствие. А то и без денег — за еду и выпивку. Я вон ездила к своему в Клин, так мне проводницы рассказывали: наш губернатор, Плетнев, лежит в больнице со СПИДом. Мафия ему специально девку больную подсунула, чтобы заразить. Он у нас сильно охочий до молоденьких. Завалится на выходные в «Хижину» с дружками, пьют, гуляют, уху хлебают, девки по обе стороны лежат — красота! На хрен им какой-нибудь коммунистический аскетизм, моральный кодекс?! И все хорошо, но потом он мафии чем-то не угодил, а то жили душа в душу, ну они и сунули ему эту девку. И теперь ее нигде найти не могут — может, убили или в другую область повезли заражать. Такие дела.

— Может, сочиняют проводницы-то? — усомнилась я.

— Да почему сочиняют?! Народный слух — самый верный. Про меня ж никто не говорит, будто я СПИДом болею или наркотиками торгую? Так-то…

Потом Катя снова начинает рассказывать о своей жизни, но уже не плачет; говорит о том, что Маринка, слава богу, вышла замуж за хорошего человека и счастлива, правда, муж инвалид, но ничего, уже и сын у них растет, говорит, что сама она сейчас — режь ее, жги — в жизнь бы ни за кого не пошла, и даже «дружить» ей ни с кем неохота, хотя женщина она еще молодая и интересная. И то, как она много рассуждает об этом, как убеждает себя и меня, невольно выдает ее тайную мечту о семейном счастье и тихих вечерах. Хорошо плыть в надежной лодке закатным озером, вдвоем, и не обязательно вдаль, можно и вдоль берега; хорошо черпать веслом прозрачную теплую воду, вечернюю, серую; вздрагивать, когда вдруг начнет играть рыба, распуская широкие круги; хорошо говорить ни о чем, глядя, как легко и уверенно управляется с веслами человек, которого ты любишь, знаешь, который овеян чистыми озерными ветрами и на котором выстиранная тобою в мягкой воде свежая, простая рабочая сорочка… Жизнь собирается из больших событий и маленьких радостей, как эта прогулка по озеру; и Катя все еще верит, что в жизни ее будет счастье. Она провожает меня до калитки, а потом идет, зевая, утомленная нашей многословной беседой.