Вот так Мишка кувыркался, кувыркался, а потом задержался на одном месте аж на год с лишним. Вроде, говорят, познакомился он с Надей на базаре или в магазине «Универсаме», лапши на уши навешал до плеч, так и поженились законно. А че, девка молодая, какие у ней мысли? Хоть умные люди и говорили ей: «Не ходи! Не ходи!» А она в одну душу: «Я Мишу люблю». Как будто другие, те, что советовали, никогда не любили. К любови голову бы надо прилагать, а не только другие части тела…

Жалко ее, конечно, Надю-то. Девка неплохая и рабочая. И на вид ничего, светленькая. А может, оно и лучше, что она замуж вышла, то хоть дите у нее есть; а то б впала в бесстыдство, вон, в районе ходят по рынку, завлекают торгашей, сиськи вывалили. Хотя теперь и детная баба до такого может дойти. При нашей жизни — запросто.

Да, а Мишка Кашин, он поначалу, женившись, очумел, что ли: и пить придерживался, и все домой, домой… А потом, когда Надя уж дите ждала, опять закуролесил, закрутил. Раскусил семейную жизнь. Свободы никакой, одни обязанности. Свободы нету, а любви-то у Мишки никогда и не было. А поживи так в четырех стенах, да каждый день одно и то же! Семья, почитай, расширенный монастырь. Мишка воспротивился — запил, загулял; Надя родила; Мишка ей специально стал нерву мотать, мол, дите не мое; Надя, дура, все терпела (а жили они в кухненке, Надины родители им купили); Мишка видит, что пронять ее ничем нельзя, завел трактор, кинул фуфайку в кабину и уехал. С чем пришел, с тем, как говорится, и ушел.

А новая кандидатура была у него давно намечена — Варька Дубова. Ну, старше она Мишки, так не в годах дело, а в умениях. А Варька столько пережила и перевидала, что скрутить какого-то Мишку ей в порядке вещей. Девок своих она замуж отдала, справила, хозяйство у ней — три быка да пять поросят (не считая птицы всяких видов), сама она доярка — много ли на горбу или на велосипеде унесешь?! А тут Мишка с трактором. Бабы Варькиному счастью завидовали:

— Варь, че ты его берешь, он же на пятнадцать годов моложе…

— Алка Пугачева с Киркоровым живут, а мне нельзя?

— Варь, ды Мишка ж пьеть…

— Да пусть пьеть! Я и сама выпить люблю!

Женщина она видная, привлекательная, зубов вставных спереди нету, и вообще, в силе. Жизнь показала, что не любовь Мишке нужна была, а руководство. А Варька, много пережившая и перетерпевшая, она не только Мишкой могла руководить, но и какой-нибудь нацреспубликой — Чечней там или Ингушетией. Она много раз на ферме хвасталась: «Дали б мне войско, верите, в две недели б война кончилась!»

И бабы верили — Мишку-то она скрутила! Ну, выпьет он на стороне, ну, может, подгуляет, а тянет-то все в Варькин двор. И у быков чистит, и у свиней. Варька пообещала Мишке, как сдадут мясо, справить ему зимнюю куртку кожаную, сапоги.

Но тут снова возникла Надя. Все за счастье свое билась. Схватила она дитя на руки, нарядила его, прибегла на машинный двор. Мишку перестрела. Раз перестрела, и два. Сначала говорила: вертайся, потом видит — дела не будет, стала требовать алименты. А какие алименты, если они неразведенные? А хоть и разведенные — зарплату то жомом дают, то комбикормом. Алименты — ведро жома! Мишка Наде примирительно сказал: «Расстанемся друзьями». — Это он в кино, что ли, каком видал. Ну она и ушла.

Но все ж Мишка Надю не знал. Не знал! Че-то в ней как завелось, как заработало, как пошла Надя вразнос! Прокралась на ферму (без дитя), подкараулила Варьку (а как раз пересменка была, народу много), да как понесла ее! И «проститутка», и «шалава», и «страхолюдина», и «тряпка подзаборная», и «кикимора», и «Баба-яга»! Насколько Варька человек опытный, а тут даже поначалу опешила — вот тебе и тихая Надя! Потом, конечно, она опомнилась — стала части от доильного аппарата в Надю кидать — промахнулась. Но поздно, Надя-то ее облаяла!

А людям че, людям любой скандал — и новость, и радость. Языками чешут неделю, две, пока все кости досконально не переберут. Варька прям аж расстроилась. Надела сарафан лавсановый, косынку и поехала на центральный участок, к председателю Гусакову. Мол, так и так, обороните мое честное имя.

Гусакова, нового преда, из района прислали. Он, как прибыл, сразу собрал народ и говорит: «Здравствуйте, честны люди! Давайте наш колхоз переименовывать, а то на нас долгу много. Переименуемся, так все и спишут». Ну и проголосовали, как ему надо, а народ его сразу зауважал — во, голова! Толстый такой Гусаков, крепкий.

Варька нажалилась на Надю, Гусаков вызвал Кашина в кабинет. Стол дубовый, лакированный, флаг РФ в углу трехцветный, на столе портрет Путина в рамке, прям не пред, а губернатор или депутат какой. На что Мишка бестия, и то сробел. Штаны на нем замаслены, рубашонка, кепка в руке. А тут Гусаков — вымытый, вычищенный. «Садитесь, — говорит ласково, — рассказывайте».

Мишка и рассказал — в минуту вся жизнь уложилась. А че рассказывать-то?! Стыдно даже.

А Гусаков говорит отечески:

— Я, Кашин, три раза женат, и у всех жен от меня дети. И никто не скандалит, не обзывается. Цивилизованные отношения. Я, Кашин, всех обеспечиваю. Как настоящий мужчина. Ясно?

Ну Мишка и пошел. Шел, думал, что заплачет, — удержался. Вишь, говорит, всех баб обеспечивает. Всем хорошо… Завел Мишка трактор и поехал к бабе Мане самогонки купить. А сам уже выпивши был, а расстроенный… Страсть! Пришел и говорит:

— Теть Мань! Вот вы — человек ученый, работали звеньевой, что мне делать? Он меня оскорбил! Опишите все на бумагу частному адвокату, буду с ним судиться!

А она — Ой, Мишк, тут если все за эти десять лет описывать, кто сколько украл, так никакой бумаги не хватит. На каждый год по то´му — целую Библию можно собрать. Ты уж, Миш, молчи, перетопчись как-нибудь, перетерпи. Выпей — вот у меня дымка свеженькая, оно и полегчает. Тише, Миш, тише, ты не расстраивайся!

Так-то вот, ребята! Такая у нас нынче чечетка. А вы говорите: «Чечня, Чечня…»

Свидание

Ваня Петруньков, семидесятилетний, седой и худой, подвижный еще мужичок, схватил коляску и тишком, стараясь не греметь воротами, стал выбираться за двор. Жена его, Таня, хоть и была глуховатой, все же услыхала шум, выглянула из дверей:

— Куды эт ты, по такой грязе?

— Поеду, может, железо найду или еще чего, — горячо стал объяснять Ваня.

— Абы бегал! Жених! — припечатала супруга Таня и хлопнула дверью.

Петруньков громко вздохнул, выбрался-таки за двор и привычно, как натренированная лошадь, впрягся в коляску, волоча ее за собой.

Таня, низко повязанная темным платком, тоже вздыхала, угрюмо двигая по столу посуду. К Любке Береговой побег, это ясно. Схватит коляску — и в лес. Вроде бы колеса брошенные ищет, или железо, или рейку какую. А Береговая, курва, там коз пасет. Ну и идут шашни. Чем старее, тем, гляди, оно глупее становится…Ваня катил коляску по дорожке, потом пересек шоссейное полотно, приглядываясь, не появился ли на обочинах новый хлам, годный в хозяйстве; потом он переменил захват — стал толкать коляску впереди себя, пересекая акционерное поле со слабыми озимыми. Было тепло для начала мая, ближний лесок свежо зеленел, да и все окрестности в один день с приходом поздней весны посвежели, обновились; озабоченно, часто носились птицы; небо раздвинулось, стало синее и выше, просторней, и лишь деревенские домишки чего-то грустили, пережив зиму — на воротах и заборах краска облупилась, потеряла яркость. Но жизнь продолжалась, и с каждой новой весной будто начиналась вновь, и Ваня, вольно или невольно, тоже с каждой весной ждал чего-то нового, необычного. Хотя, честно говоря, ждать-то уже было нечего. Жизнь прошла, дети выросли…

А Любка Береговая, как он и надеялся, уже пасла коз на опушке. Разбитная, всю жизнь свободная, бедовая бабенка, была она кокетливо-весела, приветлива, понимающа. Это не Танька, что вечно ворчит, подтрунивает и считает себя умнее всех на свете.

Береговая, несмотря на годы (а уж и ей перевалило на седьмой десяток), одевалась всегда форсисто. Вот и теперь — в белом платочке в повязочку, в куртенке какой-то светленькой, и ноги — в белых козьих носках, и в калошах, конечно.

— Здорово, Люба! — издалека бодро закричал ей Петруньков.

— Здорово! Никак за золотом собрался? — И Береговая мелко, дробно рассмеялась.

— Не, — серьезно отвечал Ваня, — железо, может, какое найду; погреб надумал летом переделать, так материал нужен. Он подъехал совсем близко, стал рядом.

— А ты че ж, с козами?

— С козами, с козами. Так надоели, а куда, Вань, денесси? Че-то ж есть надо!

Штук десять коз — пуховых и дойных, рогатых, бородатых, белых, серых, старых и молодых истово щипали, почти не поднимая глаз, выбившуюся на свет травку.

— Да, — сказал Ваня, — вот и перезимовали.

— Перезимовали, да, — согласилась Береговая.

…А зима была дурная, почти без снега, и на Новый год лил дождь, и на Крещенье морозы не ударили, потом уже, под Восьмое марта, замело и заснежило так, что апрель разбежался на тысячи журчливых ручьев, озерков, лужиц. А теперь — будто и не было зимы, зимней жизни. Все новое — и трава, и листья, и небо, и даже земля.

— Че ж, Вань, — помолчав, степенно говорит Береговая, — ты телевизор смотришь? Будет у нас реформа денежная или как?

Петруньков — большой дока в политике:

— Смотрю. Плохие наши дела. Ой, плохие, Люб!

— Да ты че?! (Что в Береговой Ване и нравилось, так вот эта доверчивость, наивность. А Таньке что не скажешь — все под сомнение.) — А Путин? Он же берется вроде?

— Че там берется! — Ваню понесло: — Путя, он и есть Путя. Как писклок. Ни голосу, ни твердости. Какой из него оратор?! Ды вышел бы, ды сказал: так и так. А то поехал в Японию, девчонка через себя его и кинула. А берется державой править!

— А че за девчонка?

— Девка обыкновенная. В восьмом классе, что ли, учится. — Что же у них — ребят не нашлось? — изумилась Береговая. — Выпустить некого?

— Не знаю, — отмахнулся Ваня. — Или объявили вот, что учителям повышают на двадцать процентов зарплату. А цены на газ, на свет, скаканули на пятьдесят. Как вжарют! А сами думают: хай эти учителя попрыгают, попляшут, а мы — поглядим. Сами себе домов понастроили, а дальше — хоть трава не расти. Чубайс вон жметь, жметь электричество, потому как ему надо Израилю помогать, деньги давать — те ж постоянно воюют! У них же ничего нет — одни каменюки. Вот и поживи там попробуй! Они к нам и лезут…

Возмущенный Петруньков даже поперхнулся, закашлялся.

— Да… — растерянно сказала Береговая. — А тут сидишь с козами в лесу, ничего не знаешь…

А солнце светило так ярко, молодо, было тепло, но не жарко; и совсем по-другому жилось и чувствовалось среди обновленного леса, нежных запахов первых листьев, травы; и странно было думать, что и весна, и солнце пришли для всех — и для перезимовавших коз, и для рыжего бесстыжего Чубайса.

— Живут они там в Кремле и ничего не видят, — с горечью сказал Ваня.

— Ничего не видют, — вздохнула, подтверждая, Люба. — У меня вон че-то холодильник закряхтел, бросил морозить. Вчера коз подоила, утром глянула — молоко негожее. Почем счас холодильники, не знаешь?

— Не, у нас его давно уж нету. Перегорел. А Ленка Логунова казала, что она свой отключила. А че туда класть? Приходила к моей и говорит: мы холодильник под шкафчик приспособили — складываем валенки, калоши, ботинки — такое добро… — Роза, сатана, че тебя в кусты несет! Не, ты глянь, глянь куда они лезут! — Береговая ходко кинулась наперерез бодливой характерной козе, явно нацелившейся в лес. Любка вовремя заскочила наперед, пресекла опасный маневр. Роза упрямо, испытывающе поглядела на хозяйку и нехотя отвернула в сторону. Была она худой, длинноногой, шерсть клочками торчала на спине, боках… Здоровый козел в ошейнике поднял рогатую голову, дернул розовыми ноздрями и неожиданно тонко, громко заблеял.

— Ой, запыхалась! — доверительно сказала Любка, возвращаясь к Ване. — А че тут и пробегла — пять шагов. И давление, и сердце, никакого здоровья. А мне прошлый год Хомчиха рассказывала: «Пошла к врачам, а те кажут: у вас давление. Я как пришла домой, как взялась работать — ни давления, ничего». Ей семьдесят пять лет, а в дворе — ни одной соринки; угля и дров — лет на десять запасу.

Ваня невольно вспомнил про свой двор. Сколько там всего понастроено — и дом, и кухня, и сараи, и сараюшки, и баня летняя — все своими руками, и, считай, без подмоги. А как они фундамент с Танькой заливали — все кишки порвали… А хозяйство, а скотина, а огород?! А вёсны все долгожданней, но проходят они все быстрей, незвозвратней… Но вслух Ваня говорит другое:

— Слыхала, Люб, Гусаков Шевцову назад поставил.

— Он же ее снимал!