И вот Светлана Петровна взяла Анжелу с Анечкой и пошла в эту хату. Дом закрыт, они залезли в форточку, сели тихо, поджидают хозяина. А тут и молодуха объявилась, открывает дверь своим ключом. А в руке у нее пакетик с цветным кружевным бельем «Дикая орхидея».

Ну, Светлана Петровна круто с ней поговорила и прогнала эту пассию вон, а кружевное белье в гневе изорвала в клочья. Она-то — жена законная (Петька теперь говорит: дурак я, расписался с ней!). Сидят они дальше. Тут и сам кобель заявляется. Как она его ни стыдила, он ноль эмоций: «Я сказал, не вернусь к тебе, и все тут!»

Что делать? Я Светлане Петровне внушаю: ну вы подумайте, зачем вы Анечку на себя вешаете?! Она вам еще даст оторваться, наследственность-то какая: мать — алкоголичка, отец — с кобелиными наклонностями. Анечка войдет в возраст, вы с ней сдуреете. У вас своих двое, их поднимать надо. А за Анечку вам даже платить не будут — она вам никто. «А вдруг Петя одумается, вернется?! Тут у него и сын, и дочь…» Я говорю: «Светлана Петровна, дорогая! Ну он же бродячий пес, у него все домашние инстинкты убиты! Не вводите себя в иллюзии. Единственное, на что он годен, — это газ проводить, его бы куда-нибудь в Нечерноземье направить, в отдаленные районы. Может, там дело, наконец, с мертвой точки сдвинется, все какая-то польза людям!»

В общем, выпили мы пузырек валерьянки на двоих и разошлись — каждый при своем мнении. А Петька что ж, за него и переживать не надо — не пропадет. Он как переходящее красное знамя — его из рук в руки рвут! Это у меня дома «валух», у телевизора день и ночь лежит…

Песня года

Зима, холода. Дни короткие, ночи длинные, часто бессонные.

А вечером какое в деревне развлечение? Кот Мася да телевизор. Баба Катя любит сериалы, особенно про заморскую жизнь. Такой же народ, как и у нас, и везде богатые дурят бедных, обирают; много за границей дурных мужиков, которые на голых девок заглядываются, но есть и славные женщины, как правило, страдалицы, ведущие праведную жизнь… Баба Катя особенно сочувствует им в горестях и радуется торжеству добродетели — слава богу, хоть в сериалах все как надо кончается.

Дед же Сергей не согласен с супругой. Он кино тоже смотрит, но критически, и говорит, что кругом брехня, артисты не работают, только наряжаются и катаются на машинах. «А взяли б хоть теленочка или поросеночка одного-другого…» «Ды у них и так денег полно!» — возражает ему баба Катя. «Полно, а не работают! Тунеядцы! На шее сидять!» — «Так их бьют! Вон, в прошлой серии, этот, черный, как чертанул мужа Амалии, он аж перевернулся! И косточки захрустели. Там у них, у артистов, и бебехи все поотбитые! И денег никаких не захочешь на такой работе». Дед Сергей начинает спорить: «Ты не понимаешь, это съемка, обман! Дурють тебя, а ты веришь. Они мимо бьють, или заместителя какого выставляют вместо артиста». Тут уж возмущается баба Катя: «А че ж, заместитель не человек?! Потом, где стольки сменщиков набрать?! Таких дураков нету — артиста хоть побили, так ему слава, а этим че?! Не, артистов бьют, ты мне не рассказывай…»

В конце концов, каждый, недовольный друг другом, оставался при своем мнении. Но нынче кино нету, показывают концерт. Че ж, можно послухать, людей поглядеть. Артисты режут песняк, а супруги чинно сидят в стареньких креслицах, созерцают. Кот Мася свернулся в крендель, лежит поодаль, на отдельном стуле. В наиболее крикливые моменты, когда телевизор совсем уж раздирает экстаз, умудренное жизнью животное то один глаз откроет, то другой, то зевнет лениво, а то и белую лапу вытянет, выпуская крепкие перламутровые когти.

А баба Катя слушает Николая Расторгуева и комментирует:

— Глянь, вышел во френче, стал и стоит. Как старательно он слова доказывает!

— Стоит недвижимый. Под Сталина одетый, — вторит ей дед Сергей.

— А эти, — вслед за Расторгуевым выскочила поп-группа, — кидают коленками, как телки… Гляди, раздерешься, упадешь! Едешь, как на лыжах, — возмущается баба Катя опасными движениями гитариста.

— Старых не стали выпускать, — вздыхает супруг, — Зыкина не выходит уже, негожая, здоровья нету. Бывало, выпустят ее, сразу видать, что артистка.

— Куды там! Зыкина станет, как печь, вся опрятная, прибранная. Красивая женщина! — с горькой торжественностью выговаривает баба Катя. — А детей, по телевизору казали, у ней нету… Протрепалась всю жизнь, они ж, мужики, лезуть… А эти, глянь, бегают, родня еле прикрытая. Вон Алсу, такая скромная девчонка была, а счас тоже коленку вывалила.

— Отец — олигарх, че ей! — со знанием дела говорит дед Сергей.

— Ды он с ней, может, и не совладает! Он ей: прикрой коленку, а они нынче здорово слухают?! Я вон тебе сказала: будешь курам воды наливать, притуляй двери, сарай выстудишь. Хоть говори, хоть нет — пятьдесят лет я тебе уже про это толкую — бесполезно!

На эти недружественные выпады супруг не отвечает, а спешит переключить бабу Катю на очередного артиста:

— Ну хоть бы ты был подстриженный, че ты такой лохматый! — Это про Игоря Николаева.

— Он же развелся с Королевой, некому его и образить, — просвещает баба Катя мужа. И вновь педалирует тему бытового непослушания: — Тебе вон не скажи, ты будешь неделю небритый ходить!.. — Но тут ее внимание привлекают длинноногие фигуры в черном трико, рьяно подпрыгивающие на экране: — А эти, мужики чи бабы? Прямо волосы собраны в пучок, не поймешь.

— Песня — кто кого перекричит, — зевает дед Сергей. — Разов десять два слова повторяют. Закрепление.

— А у этой бабы полбока голые. Куда он, Путин, глядит?! Сколько лет проработал, хоть бы голых баб убрал с телевизора. — Культурный просмотр потихоньку начинает приобретать политический уклон.

— Че ж он их, чи всех оденет? — хихикает супруг. — Тут страсть на них скольки сукна надо… А вот одна вышла, без свиты…

— Глянь, а ножаки высоко подкидывает!..

У деда и на это есть объяснения:

— Ну а как же, деньги за че ей будут платить!

Тут Масе, видимо, надоела вся эта культурная бодяга, и он, нацелившись на кресло, где сидит баба Катя, точно прыгнул к ней на колени. Для хозяйки это было полной неожиданностью:

— Что ж ты творишь?! — стала она стыдить нахальное животное. — Это страсть че он делает! Вчера вышла на двор, наклонилась около куриного сарая лед возле порожка золой присыпать. Он как прыгнет сверху мне на голову! Я сначала не поняла, думала, это бомба с Ирака. Никак они меня не добьют — в прошлом году труба стрельнула, куском стукнула.

Кот не, обращая внимания на критику, прилег, вытянул передние лапы, уложил на них голову и философски прикрыл глаза. Баба Катя вернулась к экранным обличениям:

— А эта певица старая, мосластая, лет пятьдесят ей. Туда ж, потрусила, притоптывает… А мужик вышел в плаще.

— Это Розенбум, — делится своими познаниями о лидерах шоу-бизнеса супруг.

— Бум не бум, а вишь, холодно ему стало. В таких-то годах!.. Я вот тебе кажу: надевай на ночь шапку спортивную, голова и мерзнуть не будет. Бум этот в плаще вышел, а дитя, девчонку, вдогонку выпустили в трусиках. Мужики, гляди, они умней.

— Это да… — охотно подтверждает дед Сергей.

— А эт, че она за молитва, че они шепчут?! — На сцене группа из нескольких субтильных парнишек.

— Ды им лишь бы время шло, слова — не главное.

— А-а-а… А я так думаю: ну идешь ты на люди, надень пиджачок! Че ты выскочил в майке?! А этот, страшный, глянь, спрыгнул со сцены и лезет до людей.

— Ну ды а как же, чтоб цветы давали. Выдуривает.

— Как наш кот возле холодильника. — Мася, услышав, что речь идет про него, полупрезрительно открыл зеленый глаз, сожалеючи взглянул на хозяйку. — А эта вышла в рубахе и корячится. Че там у нее за беда?!

— Гляди, Басков, Басков! Он здорово поеть, голос у него хороший…

Баба Катя и от этого солиста не в восторге — Расхлябанный! Рот у него дюже раскрытый. Зубяки вывалил, забыл че и сказать хотел, затянул кудысь… Кто это вокруг него? — За спиной солиста энергично притопывают и машут руками полуголые девицы-трансформеры. — Чи они одиночки? Может, у них родителей нету?..

— Пропал мир, — вздыхает дед Сергей, когда заканчивается концерт и бегут титры. — Энтот на лыжах поехал кататься, государство бросил.

— Государь.

— Да.

Супруги скорбно молчат.

— А дальше че по программе?

Дед Сергей тянется к газетке, смотрит сквозь очки:

— Сванидзе.

— Не хочу я этого слюнявого…

— Не, не туда глянул я. Петросян.

— Гагун. Надоел уже. Давай ложиться, что ль?

— Рано.

— Ничего не рано. Туды-сюды — и утро.

Гаснет телеэкран, потом старики выключают свет. Тихо. Только слышно мышиную возню на чердаке, да собака дальняя обреченно брехнет. Или вьюжный ветер ударит в окна. Дед Сергей горько говорит со своей кровати:

— Рази это артисты?! Вспомни: Апроська, бывало, заводит — хорошо она играла, а за ней Нюрка Ильичева вступает, Катька Гавшина, Лабуткова, Гашка…

— Куды там девки были! — горячо поддерживает его баба Катя.

Оба молчат, погруженные в воспоминания. И тревожно, и грустно, как всегда бывает поздним зимним вечером перед длинной ночью. — Раньше, до войны, бывало, Марфутка с девками выйдет, как запоют, так деревья дрожат! — торжествующе вспоминает дед Сергей. — А нынче таких и людей нету.

— Нету, — горько подтверждает баба Катя.

— Все перемерли.

— Все.

И они замолкают, растревоженные, каждый в своей думе, которую не решаются высказать. И долго потом ворочаются на кроватях, перебирая разные мысли — о хозяйстве, о выросших детях, о безвозвратном прошлом, и почти ничего — о будущем. Наконец коту надоедает эта бестолковая маета. Он мягко прыгает в ноги бабе Кате («От сатана, выпужал!» — тихо ругает она наглого пришельца) и, пристроившись среди бугров ватного одеяла, заводит густую, тягучую и умиротворяющую песню, полую признательности и довольства…

Тополь серебристый

Под купами кленов

Эти клены… Если бы они умели говорить, они бы рассказали обо мне гораздо больше, чем я о них.

Это был обычный день в моей жизни, в нем не было беды и горя, а счастье, с тех пор как мы повстречались, счастье стало моим воздухом, по которому я летела, водой, где я плыла, землей, которую я любила. Я не могла уже жить без счастья и без тебя, что, в общем-то, было одним и тем же. И если в мою жизнь вдруг откуда-то извне врывалась беда, я сначала сильно недоумевала: — «Как это может быть?» — потом начинала задыхаться, будто мне перекрыли кислород, и, наконец — не без твоей помощи! — вырывалась из этих колдобин и ухабов, и снова в моей жизни все было ровно, ясно и абсолютно ничего не известно.

А клены… Они уже, наверное, выросли, сколько им позволяла порода, и теперь клонили свои кроны во двор, обычный московский дворик, где мы когда-то впервые повстречались — глаза в глаза — и тут же, не клянясь, решили не разлучаться до конца (нам почему-то казалось, что мы, как Петр и Февронья, умрем в один день и нам не придется горевать друг о друге в одиночестве). И вот я уже много лет спешила через этот двор к тебе, ничуть не задумываясь о нашем прошлом — оно было таким легким, что у меня бы никогда не повернулся язык сказать: «груз прожитых лет», напротив, все плохое можно было утрамбовать, при желании, в спичечную коробку, да и она, пожалуй, была бы велика; так вот, я все пробегала, почти перелетала через то место — под купами кленов, где мы когда-то впервые встретились — глаза в глаза. И я, в своей вечной очарованости — нашей любовью, близостью, спетостью — души наши пели, не выдерживая непонимания мира — твоя побасовитее, поуверенней, моя — робея и чуть сбиваясь, — так вот, я, в своей вечной занятости нашей любовью, не обращала никакого внимания на эти клены. А они — ждали…

Более того, спроси меня совсем недавно, что за деревья растут во дворике, через который я летела столько лет к тебе, чтобы растаять, раствориться в твоих объятьях, я бы, пожалуй, и не сказала бы. Подумала бы, что тополя. Потому что в городе сейчас везде сажают тополя, они быстро растут и почти не требуют ухода. А у нас были — клены…

И вот, в этот обычный в своей счастливости день, я вдруг не пролетела как всегда, а затормозила, а потом и вовсе остановилась на том месте под купами кленов, где мы когда-то впервые встретились — глаза в глаза. «Ах!» — сказала я тогда и почти рассмеялась — счастье уже вошло в мое сердце и я не знала, что оно такое радостное, легкое, что с ним так раздольно и широко жить — ведь прежде я никогда не любила. «Ты чего такой грустный, — мысленно говорила я, — такой красивый и — грустный?!» И я никак не могла прочесть в твоих глазах ответ, потому что ты говорил какими-то другими, непостижимыми для меня словами, я только-только начинала постигать язык любви, и он для меня был тогда так же загадочен, как слова, из которых сложена Библия. Но я уже любила тебя и решила ничего не разгадывать, а просто поверить, довериться, и так продолжается до сих пор: многие слова любви уже стали моими, и они, если их выпускать из сердца, летят легко и свободно, как птицы; а те, что кажутся мне выше моего разумения, я по-прежнему просто беру на веру.