— Нравы там, конечно, лихие, — звучно сказал генерал, откинувшись на спинку стула. — Помню, в горах, я на машине, со мной солдат-водитель и офицер вэвэшник. Наткнулись на чужих. Горцы, но не местные, я уж там многих знал. Остановился. Подошел документы проверять. А у самого — ни автомата, ничего. Что он, этот пистолет! Пока будешь доставать, тебя пять раз убьют. С бумагами у них все оказалось в ажуре. А под бурками, ясно, что оружие. Назад к машине возвращаюсь, стараюсь помедленней, потверже идти. И думаю: главное — не оглянуться. Прошьют мгновенно всех, сбросят в пропасть вместе с машиной — и никаких следов. Одно эхо. Вот так. Сели, отъехали за поворот. Чувствую, у меня спина мокрая. Глянул в зеркальце — чуб через волос стал седым. И так все время там прожил — обнимал какого-нибудь урку бородатого за плечи и шел. Все ж попал один раз — восемь шрамов на теле, голова — пополам. Сшили мне череп, все, вроде оклемался от ранения, пошел в парикмахерскую, мне мастер струю воды направила на голову — потерял сознание от боли…

Земфира вздохнула:

— Ой, я уж не знаю, как я этот кошмар пережила!.. И вот все, вернулся, а приказ — тянут и тянут. И я отследила, нашла, на ком дело застряло. Прорвалась через кордоны к генерал-лейтенанту. Морда бандитская, блестит как самовар. Как глянула, сразу поняла: такому взятку давать — не удивишь. На слезу — не возьмешь. Говорю ему: «Товарищ генерал-лейтенант, хотите стать генерал-полковником? Возьмите мой телефон, мы с вами это обсудим». Хохочет вовсю, но вижу — клюнул. Я ему улыбаюсь, а сама думаю: тебя бы в горы, месяца на два! Быстро бы жиры сошли… В общем, пришел приказ. Как мы гуляли!.. — Земфира завела глаза, воспоминательно покачала головой-башней. — Я говорю: Коль, срочно, надо срочно шить форму. Он: куда теперь спешить! Я говорю: молчи! Ты не знаешь здешней жизни. Золотошвейки все разбежались по домам блатным. Мы зимнюю форму летом шили. Девчонкам сунула деньги, они все заказы побоку — переживет Генштаб, не развалится, ночами сидели, за три дня сделали! Это ж не шутка — генеральская форма! И вовремя как, вовремя — через неделю золотое шитье отменили. А мы все успели: и парадку, и повседневную сделать… Я, я его вывела в генералы, а то бы ходил с…ным полковником, — вдруг пьяно закричала Земфира. — Ломоносов, на колени, к моим ногам!

Ю. покорно, впрочем, не теряя достоинства и давая понять собравшимся, что все это лишь игра, преклонил колено.

— Вольно, — вздохнула Земфира и любовно, бережно погладила генерала по плечу. — Я ему говорю: Коль, какое у тебя теперь самое заветное желание? А он: к матери вместе с тобой съездить.

Нет проблем. И мы на белой «Волге», он — генерал, я, — Земфира повела плечами, расхохоталась, — генеральша, рванули в его деревню. Высыпали старухи, мужики, бабы, детишки — деревня маленькая, генерал приехал — это ж событие! Мать плачет: «Сыночек, родненький!» Она с ним по огороду все ходила, он ей рассказывал, рассказывал, а я стол в хате накрывала. Они заходят в хату, мать и говорит: доченька, спасибо тебе за Колю, теперь я за него спокойная, и заплакала. Мать у него неграмотная, расписаться не могла. А у меня у самой волосатой руки нету, — она подняла над столом пухлую холеную ручку, — я вот этими пальчиками пахала, пахала… И я тоже заплакала и говорю: «Мама, я Колю люблю, семьи его не трону, пусть у детей будет отец, об одном только вас прошу: благословите нас, чтобы я взяла его фамилию». У него же никого нету, жена носит девичью фамилию Будякина. Ну и пошла я в загс. А там мне говорят: зачем вам его фамилия, вы все равно потом не будете претендовать на наследство. А я им отвечаю: для кладбища, дорогие, для кладбища, чтобы, когда мы помрем, похоронили нас в одной могиле, больше мне ничего не надо. В общем, я потом пошла в их сельсовет и купила места. Могла бы и на Новодевичьем взять — деньги есть, не проблема, но он хочет лечь с родителями, в Панькино, а куда иголка, туда и нитка…

За столом повисло общее соображающее молчание, уже было выпито много, столько, чтобы переварить любую откровенность, но эта, загробная, как-то особенно сильно подействовала на слушателей. По правде говоря, семейных пар в компании не было, мужчины, пользуясь тем, что одинокий Петрович не продаст и не выдаст, приехали сюда со своими дамами сердца. Но кто из них мог похвастать такой яркой любовью, и кто из женщин мог публично рассказать о своем чувстве?! Земфира всем была в упрек, и тогда Петрович встал и произнес очень торжественный, витиеватый тост о любви.

— За Колю и Земфиру! — заключил он. — За их долгую жизнь на этом свете!

Звонко сходились хрустальные рюмки, тихо перебирал ветер листья июльских яблонь. Потом Ю., по просьбе собравшихся, пел песни под гитару и читал стихи; один из гостей — молодой художник — подарил каждой даме по точному, летящему портрету-наброску. Все шумно хвалили мастера, удивляясь меткости и выразительности его карандаша. Только Земфира вдруг обиделась:

— А фигура? Где фигура? Чего ты рисуешь одну морду? — Она, конечно, совсем уж запьянела. — В бабе главное — не лицо, а ноги. Вот ты погляди, погляди, какие у меня ноги! — Выбравшись из-за стола, она расстегнула и стала стаскивать с себя тесные джинсы. В действии этом было столько наивной откровенности, убеждения, что никто и не пытался ее удержать. Она спустила джинсы до колен, осталась в блузке, трусах.

— Ну, ты видишь, какие ноги? Ничего ты не видишь, ты, дурак, в жизнь таких ног не видал, и все вы, — пьяные мужчины смотрели на ее ноги немо, тупо, — мудаки. — Она заплакала, черные от туши слезы полились по румяным щекам. — Коля, ну чего ты ждешь? — говорила она сквозь слезы. — Увези ты меня отсюда, чтобы я никогда не видела этих б… собраний! — И она вдруг заплакала тоненько-тоненько, трезво, как плачут маленькие дети, обиженные жестокостью мира, несправедливо и глупо устроенного задолго до их рождения…

Тупик

Не так уж и много ему было лет — девятнадцать. А пожил — нажился… Был он в лихорадочном, возбужденном состоянии. Можно сказать, в состоянии радости — что скоро, совсем скоро эта невыносимая давящая тяжесть отпустит его. И потому нервная мрачность, сопровождавшая его всю последнюю неделю, вдруг улетучилась, исчезла. Он только ждал, когда Танюшка убежит к подруге. «Испугается, — жалел он ее. — Ничего, зато потом хорошо будет». Кому хорошо и в чем — он не старался в это вдумываться. Но ему точно будет лучше.

А мать — что ж, и матери будет легче. Двух ей тянуть или одну Танюшку?! И люди к ней будут относиться с сочувствием — как же, сына потеряла…

Он подошел к окну. «Жил на зоне и умер на зоне», — усмехнулся. Поселок Советский ровно сиял вечерними огнями. Строили его когда-то зэки-химики. Маслозавод и несколько кирпичных пятиэтажек. А бывшую тюрьму со временем превратили в общежитие. Одна из «камер» — его и Танюшки.

Мать осталась в Казахстане. «Здесь могила отца, куда я поеду?!» Продали все, что можно, — собирали деньги. «Ты, Сереж, уже большой. Поезжай в Россию. Таню надо выучить. Смотри там сам — как и что…» Он выбрал поселок Советский — здесь сразу давали жилье. Работал грузчиком, потом перевели на фасовку, может быть, со временем он смог бы выбиться в слесари, а там и до шоферских прав рукой подать… Но ничего, ничего этого не будет. «Какой я дурак!» — думал он с тоской.


Он был самым обычным парнем и находился в плену множества предрассудков, сопровождающих ребят его возраста. Он должен был быть «мужиком» — уметь курить, пить, грязно отзываться о «бабах», хвастаться тем, как «имел» их, привирая и призывая на помощь тошнотворные порнографические картины, которые он с ребятами смотрел по видео. И это была как бы одна реальность — черная и грязная, а вторая была — Танюшка, сестренка, и сколько бы он к ней ни присматривался, на нее не ложилась даже тень из той жестокой и гадкой жизни. Танюшка была еще ребенок, восьмиклассница, подросток с длинными руками и ногами, с тонким лицом, на котором так легко читалась и печаль, и радость. Она донимала его наивными вопросами, и то, как она строила свой внутренний мир — со стихами Тютчева (в школе начиталась), с представлениями об идеальном человеке, который будет ее возлюбленным, со стремлением как-то облагородить их убогий быт — вырезанными из бумаги салфетками, например, его умиляло необыкновенно. За Танюшку он мог убить кого угодно и любил ее без памяти. И одна мысль о том, что какие-то «козлы» могут не то чтобы что-то сделать с его сестрой, а просто мерзко отозваться о ней, приводила его в бешенство. И он ревниво, неотступно следил за ее школьными оценками, за подругами, с которыми они вечерами заполняли «анкеты» — специальные тетрадки с вопросами: «Любимое имя мальчика? Какая группа тебе больше всего нравится? Есть ли у тебя тайна, которую ты никогда не скажешь родителям?» и др., и вообще, за всем-всем, что было в ее жизни.

Между тем Колька Баландин, водитель КамАЗа, ездил в командировку в Курскую область и привез оттуда двух несовершеннолетних девок — себе и отцу. Подобрал где-то на дороге. Забавы хватило на неделю, после чего Колька их выгнал. Девок подобрала Ростопчиха — для своих безработных сыновей. Парни поупражнялись с ними три дня, и девки снова оказались на улице. Ростопчиха, перед этим хваставшая ценным приобретением: «А че, и ребятам моим не скучно будет, и по хозяйству какая-никакая подмога», — теперь всячески обставляла «товар». «Так они страшные, — разорялась она у хлебного киоска, — одна худая и шкелетина, под два метра ростом, а другая на тебя так и зыркает: убийца, чистая убийца!» Девок, в конце концов, взял к себе на постой Мишка-дворник, и по утрам они теперь исправно ходили «на работу» — трассу федерального значения, что лежала в полутора километрах от Советского. И вроде никто не осуждал ни их, ни Кольку, ни Ростопчиху, и уж тем более Мишку. Старые мужики на работе только пренебрежительно пожимали плечами: мол, как народ не боится заразиться?! А молодежь чесала языками, что, мол, если жизнь припрет, то всегда можно попробовать курскую «камасутру».

И он тоже, преодолевая внутреннюю брезгливость, говорил «про это». А природа просила и брала свое, тело его, молодое и ладное, которое, впрочем, он никогда пристально не рассматривал, и оттого не ценил его, требовало любви: кровь закипала в нем, особенно весной, когда ветер доносил не только запахи с поселковой свалки, но и тревожащую свежесть из дальних, таких счастливых краев. Ничего ему не хотелось, кроме как любви, сильной, освобождающей и чистой; ему казалось иногда, что в этом чувстве — все забвение от бед жизни, от беспросветной нужды — жили они с Танюшкой на его зарплату более чем скромно, и он исхитрялся еще экономить гроши на переводы матери — раз в три месяца.

Он ничего не знал о любви, и ему казалось, что это дар, который свалится ему сверху на голову; любовь — это что-то вроде выигрыша в лотерейный билет или внезапно найденного клада. И он везде искал намеки, «знаки» этого сказочного богатства. Парни, с которыми он кучковался у пивнушки или у клуба, о любви почти никогда не заговаривали (кроме как о киношных страстях), больше толковали о бабах: «дала — не дала», гоготали да еще поминали о неизбежной в будущем семейной жизни — как о чем-то скучном, дежурном, когда люди живут вместе в силу сложившихся обстоятельств — из-за детей или квартиры, например… Он тоже участвовал в этих разговорах, с тоской думая, как хорошо, что его Танюшка так далека от этой некрасивой взрослой жизни. Из-за того, что он был приезжий, все важные знакомства происходили у него на дискотеках. Он плохо знал местных, особенно тех, что младше себя, особенно — девчонок. Телок, чувих то есть.

Нечасто, но бывало, что в Советский заворачивала какая-нибудь бродячая поп-группа, и тогда на дискотеках была живая музыка. Она «заводила» круче, чем дежурные шуточки, которые вставлял диджей Леха в промежутках между затертыми композициями. Вот и в тот вечер четверо длинноволосых музыкантов из области, одетых в черное, — два гитариста, клавишник и ударник — сотрясали пронзительными голосами, умноженными мощью усилителей, фойе клуба. Билет стоил недешево, но он легко отдал деньги, потому что теперь каждый вечер для него был наполнен ожиданием любви, чуда и даже просто чего-то хорошего, что непременно должно было с ним произойти.

И в этой полутьме, время от времени раздираемой лучами резко включаемых галогеновых ламп, среди разгоряченных тел, пытающихся содрогаться в такт какофонии, среди сигаретно-пивного тумана, который длинным косяком плыл по залу, он наткнулся на рослую, грудастую, сильно накрашенную девушку. Она была не в его вкусе — чернявая, с широким носом, но что-то заставило его затормозить, задержаться рядом с ней. А вокруг, под забойный припев: «Твоя силиконовая грудь, мне не уснуть, не ус-нуть…» — сотрясалась человеческая масса, притопывающая и подпевающая, кажущаяся сплоченной и монолитной. Масса извивалась вокруг него потным гладким удавом полуобнаженных, разгоряченных девичьих тел, и он сначала было хотел, вихляясь в такт, двинуться дальше, но что-то, может быть, бесстыднолихая песня про поддельную грудь, принудило его закружиться вокруг чернявой крепышки, и он, удивляясь своей развязности, вдруг закричал ей, пытаясь перекрыть рев дискотеки: «Потанцуем?» Она радостно сверкнула глазенками…