На автостоянке, пока машина заполнялась пассажирами, женщина, сидевшая позади меня, разговаривала по мобильному телефону.

— Стасик, ты поел? — Голос у нее был командный, поставленный, говорила она громко, не смущаясь воспитательного момента. — Стасик, еды полный холодильник. Английский повторил? За компьютер не садись, пока не выучишь спряжения. Я буду часов в двенадцать. Еду в аэропорт, надо встретить самолет. Стасик, целую. Стасик, все, все. Целую.

Пока она прятала телефон, я, чуть повернувшись, рассмотрела ее. Офисная дама — блондинка с умасленным кремом лицом, тугими щеками, неестественно большими губами. Одета в дорогую кожу… Я укорила себя — где сейчас Артем? Неизвестно. Выскочила из дома, не дождавшись. И дверь захлопнула, по рассеянности оставив ключи в квартире. Это раздражало, тревожило.

Парень, что сидел напротив, клонил буйную кудрявую голову, время от времени вскидывался и требовал: «Шеф, поехали, а?» Водитель нервно курил поодаль, ждал. Парень был выпивши, от него хорошо, сладко пахло дорогим коньяком и сигаретами; он был модно одет, молод, силен, с правильными, немного наивными чертами лица, слегка размытыми, расслабленными хмелем. Мне казалось, что пассажиры, как и я, смотрели на него с сочувствием и нежностью.

Наконец все собрались и мы двинулись в путь, пробираясь по московским улицам. Парень все клонил голову и покачивался в такт каждому движению машины. И вдруг я подумала, какой странно ограниченной и в то же время наполненной стала моя жизнь. Река нашла свое русло. Многое закрылось для меня, еще больше пройдет мимо, не коснувшись сердца. Мир, такой великий, непостижимый, многообразный, сузился в моем сознании до одного дома, да нескольких улиц, да сада-огорода, да родных людей. А он, оказывается, населен еще кем-то. Вот этот симпатичный парень. И еще есть много красивых, умных мужчин, очень достойных, до которых мне совершенно нет никакого дела. Странно. Странно чувствовать, что в необъятном мире лучше всех твой Костя, которого ты любишь и которому никогда не найти замены. Маршрутка уже неслась по мрачной загородной дороге, обставленной хмурыми перелесками, похожими на декорации; все молчали; и никогда прежде я так остро не чувствовала значимость и невосполнимость отдельной человеческой жизни. Никогда прежде я не ощущала такой непонятной и тоскливой опасности. Уходила ли я от нее? Бежала ли навстречу?

Я ехала в Домодедово по наитию, по смутному предчувствию, по неосознанному, но властному зову.

Сама себе я часто кажусь безвольной и бессильной, покорной и податливой, вроде весенней травы. И жизнь моя, наверно, пройдет незаметно и буднично, как очередной газонный сезон. Но иногда мне чудится, будто я слышу нематериальные, неземные токи, и тогда я «выпадаю» из привычного состояния, не принадлежу себе и, словно лист по ветру, лечу по воле незнаемых сил в новые, быть может, погибельные для меня края. Ехала я сейчас спасать или спасаться? Последние повороты перед аэропортом, тусклые крыши автомобилей, выстроенные на стоянке в аккуратные ряды, огни большого здания, гул самолетов. Мы приехали.

На что я надеялась? Не знаю. Костя мог быть сейчас здесь (что мало вероятно), а мог и не быть. Рейс 477-й — кажется, на восток. Время я знала приблизительно, справочная на мои вопросы либо отмалчивалась, либо отвечала с обескураживающей грубостью. Костя прилетал сегодня же, с юга, мы не виделись неделю, достаточно, чтобы зверски заскучать, захлопнуть дверь, не дождавшись Артема, и бежать, позабыв приличия, в Домодедово.

Регистрация на безымянный 477-й рейс только что началась у десятой стойки. Девушка в окошке скучала, листала скрепленные бумажки то в одну сторону, то в другую. Глаза у нее были подведены синим карандашом, и ресницы синие, и пилотка, и китель… Вспыхивали и гасли красные точечные табло, где-то у самого потолка громкоговоритель прокуренным женским голосом объявлял вылеты и посадки; сначала на русском, а потом на английском, и от частого обыденного употребления иностранные слова стерлись, потеряли вкус, как давно жеваная жвачка.

Одна, одна, потерянно и напряженно вздыхала я у стены, а вокруг двигался, дышал, действовал аэропортовский организм; рядом паковали вещи — сумки, баулы, чемоданы; из буфета пахло синтетическими сосисками, над огромным самоваром поднимался пар; где-то плакал ребенок — так тонко и бесхитростно, как плачут только младенцы. Я взглянула на часы и постаралась себя уверить — Артем уже дома, и в этой части моей жизни все хорошо.

Среди обитателей аэропорта было много кавказцев. Преимущественно мужчины лет тридцати — сорока, в турецких кожаных куртках, в турецких же брюках без стрелок, не требующих особого ухода; небритые, с красными, воспаленными глазами. Кто-то гортанно, быстро, громко разговаривал, бурно жестикулируя, кто-то смеялся заливисто, долго, ахающим смехом, кто-то, на мой взгляд совершенно бесцельно бродил по залу, многие чинно стояли в регистрационных очередях, дремали на скамейках вдоль стен, роились в буфетах. Кавказцев было никак не меньше половины всех присутствующих. Почему-то это наблюдение стало мне неприятно. Ну десять, двадцать, тридцать человек, но не столько же? Местные держались отчужденно-вежливо, сторонились этнических групп. Кавказцы же, напротив, вели себя по-хозяйски уверенно и свободно. Я подумала: а хорошо ли было бы, если половину присутствующих составляли бы не кавказцы, а китайцы? Или негры? С ума сойти, негры ходили бы по аэропорту, блестели зубами, размахивали черными конечностями, что-нибудь орали. Насколько я знаю негров, они очень наглые, когда их много. Нет, пожалуйста, пусть они будут — один или два, или несколько. Но не половина же! Я с грустью отметила, что я — законченная расистка, и продолжала размышлять. В самом деле, разве люди не должны жить там, где родилась? Неужели в каком-нибудь негритянском селении аборигенам понравится, что половину их хижин займут белые люди? Чего их носит по свету, этих негров, в смысле кавказцев? Вот убей меня, я никогда не смогу полюбить негра. Ну не дано. Некоторые могут. А я не смогу. То есть я их, конечно, люблю абстрактно, «общечеловечески», и пусть у них в Африке не будет ни голода, ни болезней, ни засух, ни наводнений, но дальше… Сказано же: «Все люди — братья». Вот именно, братья, а не мужья и жены.

Впрочем, я и немца с французом полюбить не смогу. Я люблю Костю. Где он? Что с ним? «Костя!» — выдохнула я вслух… У десятой стойки появилось несколько пассажиров. Подойти? Спросить? А что спросить? Зарегистрировался ли Бессонов Константин Павлович? Я ничего не спросила. Медленно, будто больная, сделала я несколько шагов в сторону зала ожидания. Вдруг он там?

И тут мне навстречу вышел Костя. Взгляды наши встретились разом, в ту же секунду мы обнялись. От счастья я целовала его пальто…

…Мы познакомились в метро. Это, конечно, ничего не говорит ни о нас, ни о наших отношениях.

— Не понимаю, — недоумевала Анохина, — как ты могла решиться на такой шаг? Что ты в нем нашла? — И выпускала колечки фирменного дыма в потолок — курила она исключительно «Мальборо».

Скажи, кто твой друг… Анохина — полная моя противоположность. У нее — маникюр и педикюр, множество вредных привычек, склонность к разгулу, самоанализу и светскому времяпровождению. Она хронически несчастна в личной жизни. Впрочем, где бы мы вместе ни появились, мужчины обращают внимание на нее, а не на меня. А что касается личной жизни, то и у меня здесь достижений не много. Артем растет без отца. И виновата в этом я — надо быть разборчивей в знакомствах. Наивность и молодость — не оправдание, а ребенок — не игрушка. Сколько я с ним натерпелась, сколько пережила! Бабушек-дедушек в Москве нету. По соседям, по пятидневным детсадам, по больничным листам, по поликлиникам; и Анохина стала Артему почти родной тетей. У нее талант воспитательницы (не зря же работает в школе), а вот ребеночка Бог послал мне. Сначала я немного гордилась, что не избавилась от него, сберегла душу; теперь думаю про это осторожней. Ну как вырастет хулиганом? Или бабником, вроде папашки своего? Или лентяем и бузотером? А сколько нынче пьяниц, наркоманов?! Просто оторопь берет от мерзостей жизни.

Все не так. Одно и то же событие жизни можно по-разному рассматривать, объяснять. И варианты не будут равноценными. Все зависит от внутреннего состояния. Настроение, степень физического здоровья, благополучие внешних обстоятельств здесь почти ни при чем. Что-то другое есть в человеке. Что? Мне трудно понять. Иногда такое состояние приходит во сне — абсолютная свобода, торжество, кажется, будто ты летишь, плывешь, весь мир как на ладони, он бесконечно близок тебе и бесконечно далек от тебя, тело блаженствует, но не телесным оно счастливо, а чем-то другим. Наяву все сложнее. Нужно почти неосознанно двигаться по странному, извилистому пути поступков, ежедневного выбора, все время вверх, и бывает, что на секунды ты выбираешься на вершину — внизу обычный ход жизни (твоей жизни!), все как всегда, и даже карман в куртке у тебя может быть немного разорван; но в эту самую секунду заданная судьба-злодейка смиряется; ты освобождаешься от ее оков и делаешь несколько самостоятельных шагов. Несколько — на большее меня просто не хватает. Потом я с некоторым, иногда даже свинским удовольствием качусь вниз мгновенно, потом начинаю все сначала…

В один из таких «высоких», «вершинных» дней мы и познакомились с Костей.

Разумеется, тогда я не размышляла на подобные темы. Вагон летел, постукивал; и во мне все летело — странное, весенне-мученическое состояние. Я чувствовала себя в какой-то лихорадочной круговерти — вся прежняя жизнь будто на мгновение отделилась от меня, отошла; новой не было совсем — ни вздоха, ни шага. Здесь, на этом чистом распутье, мы и встретились. Молодой человек в офицерской форме пристально поглядел на меня. Что-то сомкнулось, включилось, я задохнулась, будто глотнула озона. Никогда не думала, что родство можно ощутить с первой секунды, с первого взгляда. Мне стало тепло, радостно, ясно — и поезд выскочил из тоннеля, пошел по верху, сквозь молодой березовый лес с молодой же весенней листвой; стало совсем светло, празднично; поезд замедлил ход, и незнакомец улыбнулся мне — неловко, растерянно. Я поняла, что я совершенно счастлива, так, как никогда прежде. И это чувство не очень даже было связано с моим попутчиком, оно шло как бы извне, издалека, сверху. А в незнакомце оно на мгновение материализовалось, и все, что до этого времени казалось мне сложным, непостижимым, запутанным, вдруг упростилось, потеряло детализацию, прояснилось. Мы все смотрели и смотрели друг на друга, и с каждым мигом узнавание длилось, и счастье длилось, и клянусь, если бы наше общение на этом закончилось, я все равно бы помнила его до конца своих дней! Я была бы уверена, что жизнь моя состоялась, а все остальное — это уж роскошь, ну нечеловеческая, райская роскошь!

Анохиной я не объясняю своих состояний. Из скромности — может, все, что я чувствую, — глупость и чепуха. Поэтому Ленка имеет полное право меня пилить:

— Насколько он тебя младше? На восемь лет. Аллопугачевский вариант. Почти. Ну ты даешь, мать! — Анохину восхищает моя бестолковость, и она даже потирает руки от удовольствия. Ленка безосновательно считает, что в ее обязанности входит мое половое и социальное просвещение. Она сторонница «шоковой терапии» и любит резать правду-матку в глаза:

— Кто ты по сравнению с ним? Старуха. Женится ли он на тебе? Никогда. Зачем он с тобой? Для известных нужд. Вывод: брось, брось его!

Если бы Анохина посоветовала мне удавиться, это было бы менее жестоко. Но на меня не действуют ее советы — я их автоматически пропускаю мимо ушей. Анохинские нравоучения — конфетные фантики. Ленка — добрая и несчастная. А что касается замужества, то не в браке счастье.

Мама Кости и слышать не хочет, чтобы ее единственный сын — красавец, офицер, гвардеец, на которого она положила жизнь, женился бы на «глубокой старухе», да еще с «ребенком подлого происхождения». И я не осуждаю его за то, что он, ради успокоения домашних, пообещал покончить с «развратным прошлым». Напротив, я тоже хочу, чтобы они были спокойны…

— Тебя не встречают? — первым делом спросила я его, прижавшись к его штатскому пальто.

— Нет. — Он немного отстранил меня и для верности покачал головой.

Обнявшись, мы двинулись в зал ожидания.

— А я знал, что ты придешь. — Мы уже нашли укромное местечко, не слишком на виду, сели, пристроили его сумку, и он нежно гладил меня по волосам.

— Как ты мог знать? — не поверила я.

— А я знал…

— А я тебя люблю…

— А я тебя очень люблю…

Мне было с ним так уютно, просто, как наедине с собой, только лучше; никогда я не встречала таких мужчин и никогда уже не встречу. У Костиной мамы больше прав на него, зато я лучше его знаю. Он напрочь лишен романтизма, всех этих любовных клише, он всегда чуток, прямодушен, и то состояние «высоты», которое у меня бывает в считанные дни — его естественная среда обитания, которой он даже не замечает.