Утром, когда, проснувшись, Артем отбарабанил мне «Бородино», ни разу не запнувшись, когда, приготовив ему завтрак, я привычно щелкнула пультом телевизора, чтобы посмотреть новости, когда зазвонил телефон и ликующая Анохина поспешила мне сказать, что все обошлось, что тревога ложная, что у нее камень с души… Она пустилась в философствования, что намерение есть почти свершенное дело, что ничего не стоит счастье, построенное на слезе ребенка, что жизнь надо менять после таких предупреждений, я рассеянно смотрела на картинку из Югославии: антинатовский митинг в центре Белграда, молодежь с мишенями на футболках, огромная толпа; попутно заметила Артему: «Ешь аккуратней»; камера поехала вправо, вывернула на тихую улицу, машин не было; по тротуару шел бородатый серб с автоматом, в камуфляже, рядом… Костя. Камера показала его сбоку, крупным планом, так что видна была мелкая родинка на шее, мальчишеский, столько раз целованный мной затылок с коротко стриженными волосами, на лице — усталость, отрешенность. Он был в сорочке, которую я ему подарила прошлым летом, и почему-то я стала смотреть именно на сорочку, на свежий ее воротничок.
— Да ты слушаешь меня? — рассердилась Анохина.
— Мам, я пошел. — Артем схватил школьный рюкзак.
— Это был сюжет нашего специального корреспондента в Белграде, — сообщила дикторша. — Натовские бомбардировки Югославии продолжаются. Следите за нашими информационными выпусками.
— Лена, — сказала я тихо, замедленно, — приезжай ко мне вечером. Посиди с Артемом. Мне нужно срочно уехать. Я не знаю на сколько. Позвони Артему после школы, успокой. Я напишу ему записку.
Все во мне сжалось, заморозилось. Жизнь — оказывается, она размером с ученический ластик. Моя жизнь. А жизнь вообще? Смерть традиционно представляют в образе седой старухи с косой. Но вот говорят: «Жизнь ее била». Меня сейчас ударила жизнь. Смерть не бьет, а забирает с собой. И все дела. Какой же должна быть жизнь, чтобы так бить? В чьем образе? В образе натовского солдата в кованых ботинках? Но почему он лезет в нашу жизнь, мою и Кости? Разве нам мало собственных бед? Костя, Костя! — приговаривала я в горе. Пароль беды.
И вдруг я усомнилась в увиденном. Костя никак не мог быть там, в Югославии! Бывают же похожие люди! Неужели бы он мне ничего не сказал, если бы туда летел?! Но вспомнился аэропорт, и его неожиданно резкое: «Не провожай, не оглядывайся!» Почему он так решил? Берег меня? Но Костина мама, Екатерина Евгеньевна, неужели она ничего не знает? Взгляд мой упал на телефон. Позвонить? Спросить? Вдруг, на мгновение, она стала мне самым родным человеком, самым дорогим. Ведь я почти жена ее сына! Я люблю Костю, у нас с ним общие ночи, общая тайна; и она никак не меньше тайны рождения. Я люблю его в муках и радости, я из тысяч мужских затылков могу узнать его, такой родной, стриженый, его профиль, родинку на шее… Но как, почему он там? Почему именно Костя? Почему операторы показывают своих, они что, не понимают? Все, все было против его присутствия, пребывания там, но было и какое-то внутреннее, жестокое видение, объективное, как бы независимое от меня, и оно мне говорило: первое впечатление верное, безошибочное. И решение мое, импульсивное, инстинктивное, то, что я приняла сразу, увы, единственное. Настало время, когда никто мне не поможет, даже Екатерина Евгеньевна. Костя, Костя, шептала я, жалея себя, его, бестолковую жизнь нашу. А перед глазами все стоял бородатый серб с автоматом, усталый Костя, молодежь с мишенями на футболках… Я, конечно, с первой секунды знала, что буду делать.
Я набрала рабочий номер и сказала автоответчику, что у меня больничный. Стала собирать сумку. Белье. Джинсы. Куртка. Мыло. Из холодильника кинула бутылку водки, батон колбасы. Я чувствовала, что совершаю безумство, но не большее же, чем то, которым сейчас объят мир? Противиться себе я была не в силах. С телефонного справочника списала адрес МЧС. Все эти дни ТВ галдело, что с эмчеэсовцами летают в Югославию журналисты. Жуткий, животный страх за Костю гнал меня к месту беды. Телефон истерично, так, как звонит обычно межгород, заверещал. Я схватила трубку — ошиблись номером.
На что я надеялась? Не знаю. МЧС встретило меня пустыми коридорами, по комнатам сидели благообразные, ухоженные девушки, и от несовместимости моего состояния и их благополучия мне стало совсем тоскливо. Я так и не решилась у них ничего спросить. На выходе охранник все так же читал газету.
— Скажите, а где тут журналисты в Югославию собираются? — наконец набралась я смелости.
Он охотно, многословно объяснил мне про Раменское и про то, что самолеты идут оттуда.
На мое счастье, когда я прибыла на место, у КПП уже собралась большая группа газетных журналистов, важных телевизионщиков, фотокоров, увешанных «Никонами» и огромными, похожими на подзорные трубы, объективами. Здесь были только мужчины — многие навеселе, ненормально возбужденные, собравшиеся «на войну». Громко строились разные предположения — о том как и когда мы полетим, будут ли в пути опасности и чего ждать от Милошевича. Вскоре ворота разъехались и всех нас, скопом, не проверяя документов, впустили на территорию. Мы расположились в казенном зальчике, телевизионщики, сбившись в плотные группки, пили, шум нарастал. Я тихо сидела в углу. Куда я лечу? Зачем?
— Бортов сегодня не будет, — молоденький парнишка в эмчеэсовской спецовке одной своей фразой сразу установил тишину в комнате. — Самолет переполнен: лекарства и продовольствие везем. — Телебратия возмущенно загалдела, закричала. — Спокойно, товарищи, — осадил их эмчеэсовец и важно, значительно добавил:
— Нашим везем. Вас всех доставим в город, не беспокойтесь. Транспорт у КПП. Подача заявок на послезавтра в прежнем порядке. Прошу на выход.
Журналисты, возмущаясь, подхватив треноги, камеры, баулы, повалили к выходу, ругая бардак в стране в целом и в МЧС в частности. Я затаилась.
— Прошу! — повторно указал мне на дверь молодой эмчеэсовец. Я отрицательно, быстро-быстро замотала головой.
Он пожал плечами и вышел вслед за толпой.
Сидела в углу, держала на коленях сумку. Зальчик был проходным, то и дело через него шли рабочие в тяжелых сапогах, фуфайках нараспашку, шли пилоты и техники, громко матерясь, туда-сюда сновали бело-голубые, в неуклюжей спецодежде, эмчеэсовцы. Никому до меня не было дела. Я поднялась и двинулась туда, откуда доносился шум самолетов. Летное поле оказалось совсем рядом. Красные огоньки. Ветер. Я не решалась идти дальше. Стояла у кромки.
— Что вы тут делаете? — вдруг ужаснулась проходящая мимо женщина в летной форме. — Почему вы на поле?
— Я журналист, — уверенно сказала я, — за день я уже привыкла к этому слову, и оно для меня совершенно потеряло ореол романтичности.
— Ну так идите к Соболеву! — удивилась женщина моей бестолковости.
— Где это?
Она неопределенно махнула рукой влево, а я ухватилась за эту фамилию, и не было теперь во всем мире мне человека нужнее, чем таинственный Соболев.
Я нашла его в крохотном кабинетике, заваленном техническим хламом, бумагами; по полкам стояли модели самолетов, за спиной у Соболева висела казацкая сабля. Это был грузный, здоровый мужик в пятнистом хэбе, в мятом военном кепи, с темными рабочими руками. На погонах — две подполковничьи звездочки.
— Что еще? — рявкнул он, когда я чуть приоткрыла дверь. Но стоило мне появиться полностью, он сменил гнев на милость: — Извините, я думал кто из наших. — Он даже встал из-за стола. — Чем могу служить?
Я сбивчиво объяснила, что я из журнала «Бетон» (это было единственное издание, к которому я была причастна — два года назад там вышла моя статья об арматуре), и что мне надо в Югославию, и что мне посоветовали обратиться к нему.
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую:
— Так ведь бортов нету! Я давно сказал!
— Но мне надо! — заупрямилась я.
— Девушка, — начал раздражаться он, — вы не находите свое поведение странным?
Я без приглашения села на дряхлый деревянный стул и горько, в голос, заплакала. От усталости и страха. Дверь за мной испуганно приоткрылась, Соболев кому-то показал кулак, дверь еще испуганней хлопнула.
— Ну и денек… — выдохнул он. — Нате, лицо приберите. — Он протянул мне несколько листов чистой бумаги. — Ад, а не денек… Быстро выкладывайте, в чем дело, — напугал он меня, — или я вызову караул!
А что выкладывать? Что я люблю Костю? Что я боюсь за его жизнь? Что мне хочется его защитить? Что я просто соскучилась и что я обязана сопротивляться разлуке, сопротивляться смерти и даже сопротивляться жизни, если в ней столько жестокости?!
Об этом и о многом другом я рассказывала Соболеву, торопясь и хлюпая.
Он понял меня.
— Хорошо. Место я тебе найду, ты легкая, это не проблема. Мы летим до Будапешта, но в Белград ты доберешься и Костю, почти уверен, найдешь — при таком характере. А что дальше? Ведь ты его по рукам-ногам свяжешь! За себя отвечать — полдела, а за тебя — волнуйся! Каково?! И все из-за бабского каприза. Сегодня Югославия — еще полуромантическая прогулка, а что завтра будет?! Мы же не знаем… Вернется он, обязательно вернется, — заторопился он меня успокоить, — и думаю, скоро. Сын у меня, Славка, тоже там. — Я недоверчиво подняла на него глаза. — Первой тебе говорю, даже наши не знают. От судьбы не уйдешь, а чему быть, того не миновать.
Я присмирела, молчу. Соболев, конечно, прав.
— Через час я еду домой, подброшу тебя, — говорит он. — Жди меня в зале.
…Мы мчим в ночи, окруженные красными глазами стоп-сигналов. Какая она темная, эта ночь, какая одинокая и беспросветная! На мгновение я чувствую, как все, что меня окружает, и все, кто мне дороги, в ком моя жизнь, за кого я отвечаю и для кого живу — мои старенькие родители, Артем, Костя, — все меня оставляют одну перед ужасом этой темной ночи, которой никогда не будет конца. Это состояние длится лишь мгновение, но как тяжело его пережить! Наверное, это и есть уныние. Или неверие. Разве можно поверить, что эта ночь кончится, что весна настанет, что надежды сбудутся и что любовь победит? Не в вечных, высоких смыслах, а в твоей единственной, маленькой, обычной жизни, которая вовсе и не должна отражать общие закономерности. Она, эта жизнь, лишь отражает общую беду. И пока я не знаю, как с ней справиться…
Соловей
«Со-а-ло-вей мой, со-а-ло-вей, голосистый соловей», — пела со сцены артистка. Зальчик был маленький — мест на сто — сто пятьдесят, сцена невысокая, и певица обходилась без микрофона. Мы сидели в последнем или предпоследнем ряду, и сцена виделась хорошо — народу в зальчике было немного. Но публика собралась внимательная, слушающая.
Певица была красива — статная женщина в концертном декольтированном платье, с прической из девятнадцатого века. Она, по-видимому, только начинала выступать — движения ее были не всегда естественны, интонации часто чужими. Она пела широко и старательно, и ей, конечно, до соловья еще было далеко. Но на меня вдруг накатила горячая волна, слезы побежали по щекам.
— Могла бы и поумней петь, — тихонько шепнул ты мне. — Да.
Но ты уже заметил мои слезы и смягчился:
— Но она неглупая. Учится еще.
— Да, толк будет.
Так мы переговаривались чуть слышно, звучал «Соловей», потом другие романсы; но, конечно, плакала я не из-за певицы. Я переживала одно из счастливейших мгновений в своей жизни и оттого не могла сдержать слез. Счастье было в том, что ты был рядом, совсем рядом, слева от меня, в соседнем кресле; что я видела твой профиль, такой родной, красивый; что я, если бы захотела, могла дотронуться до твоей руки, прижаться к твоему плечу; счастье было в том, что я тебя любила, давно, счастливо и взаимно; и все же наше чувство было наполнено почти ежедневным страданием, ожиданием трагедии, той трагедии, которой всегда кончается человеческая жизнь; и пусть от этого было мучительно, неуютно, все же ожидание заставляло нас ценить каждую минуту, проведенную вместе, каждый день нашей любви. И вот, когда все это сошлось: тихий вечер, зальчик — почти пустой, певица, «Соловей», мы — рядом, я заплакала. Так, будто ты вернулся с войны, и я уж не чаяла тебя увидеть, и вот, пожалуйста, мы мирно слушаем камерную музыку. Мы пережили трудное время, зиму, о которой договорились больше никогда не вспоминать. Время это больше, чем какое-либо, было наполнено ожиданием и страданием, ежедневным, физическим, и то, что теперь все миновало, что мы можем быть вместе, меня как-то особенно потрясло, выбило из колеи.
Я говорю все это о себе не из-за эгоизма, а из-за того, что о тебе я вообще ничего не смею говорить. Иногда я даже страдаю из-за того, что ты меня любишь. Да-да! Вот и тогда, в зальчике, я вдруг закручинилась, что я не так красива, как эта статная певица, что, обнажи мои плечи, они не были бы так плавно-белы, хотя — тут я не стала впадать в самоедство — и у меня плечи по-своему хороши; я пожалела, что у меня совсем нет голоса и я никогда не спою тебе «Соловья». Пусть ученически-старательно, скованно. Закончились мои размышления тем, что если не спеть, то рассказать о нашей любви я просто обязана.
"Уже и больные замуж повыходили" отзывы
Отзывы читателей о книге "Уже и больные замуж повыходили". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Уже и больные замуж повыходили" друзьям в соцсетях.