— Приключение, благодарность? А я ничего не знаю! — ревниво протянул маршал. — Я все вам расскажу, дружище. Знайте, госпожа герцогиня — удивительная женщина…

— Уж этого вы мне можете не рассказывать!

— Какова судьба нашего… протеже? — осведомилась Сильви.

— Сен-Мара? Он дорос до бригадира и ведет теперь образцовую жизнь. Он в прекрасных отношениях с господином Кольбером, а этим все сказано…

— Кстати, о дружбе, — подхватила Сильви с улыбкой. — Могу я рассчитывать на вашу, господин д'Артаньян? Отсюда до моего дома рукой подать. Знайте, вы в нем — всегда желанный гость. Мушкетер радостно приложился к поданной ему руке.

— Это приглашение я не забуду. Благодарю, госпожа герцогиня! Что до дружбы и уважения, то я издавна испытываю к вам то и другое. Я теперь вынужден откланяться, меня требует к себе король.

Орлиный взор офицера, привыкшего читать по лицам, уловил не облеченный в слова призыв короля и поспешил к нему.

— Я уже сожалею, что заговорил с ним, — проворчал маршал. — Этот молодец способен взять вас в осаду.

— Это никому не под силу, если на то не будет моего согласия. Вам это должно быть известно лучше, чем всем остальным, дорогой маршал!

Этим вечером веселье завершилось раньше обычного. Кардиналу стало до того худо, что он послал за королем. Тот немедленно принял решение, что уже на следующее утро двор перебрался в Королевский павильон в Венсенне, чтобы не покидать кардинала до его последнего вздоха. Для Сильви это означало переезд всех ее домашних в Конфлан, чтобы быть к ней поближе.

Маленький Филипп был в восторге, он любил Конфлан не меньше, чем Фонсом. Сильви была рада встрече с подругами — де Сенеси и Плесси-Бельер. Одна Мари протестовала:

— А как же свадьба? Когда она произойдет?

— Когда кардинал при смерти, назначить дату невозможно. Королева Генриетта и ее дочь останутся в Лувре, а Месье — у себя в Тюильри, чтобы быть к ним поближе. Остальной двор последует за королем. Потерпи, — закончила Сильви уже мягче, видя, как расстроена дочь. — Ждать осталось недолго.

— Если он завтра умрет, будет траур?

— Скорее всего. Но он — не член королевской семьи, поэтому траур будет недолгим. Месье не захочет ждать месяцы.

Поутру, когда в кареты грузили необходимый госпоже де Фонсом личный багаж — из-за частых переездов с места на место все ее резиденции пребывали в постоянной готовности принять хозяйку — посланец Никола Фуке доставил ей записку, содержавшую всего три короткие фразы, мигом улучшившие ее настроение: «Ваш мучитель в Бастилии. Я прослежу, чтобы он там и остался. Целую ваши милые пальчики…»

Погода был ужасная — дождь с ветром, но Сильвн ощутила легкость, как под весенним солнышком.

— Слава богу, наконец-то мы вздохнем свободно! — С этими словами она протянула письмо Персевалю.

— Не знаю, как ему это удалось, — сказал тот, пробежав короткие строки. — Вот что значит генеральный прокурор парламента!

— И будущий премьер-министр! Ах, дорогой крестный, вы не представляете, как я рада! Кошмар рассеивается.

В это время из дома появился Филипп, сопровождаемый аббатом Резини, и кинулся к лошади — он все время твердил, что уже вырос и не собирается ездить в карете, как младенец. Мать подбежала к нему, заключила в объятия и прижала к себе, забыв, как он гордится своей шляпой с перьями.

— Матушка! — возмутился мальчик, ловя свалившуюся с головы шляпу. — Позаботьтесь о моем достоинстве. — Потом его кольнула тревожная догадка. — Или я вас больше не сопровождаю? Вы со мной прощаетесь?

— Нет, сынок, просто захотелось тебя обнять. Такого бравого всадника надо поискать!

— Так-то лучше!

У Персеваля эта сцена вызвала улыбку. Мари же только досадливо пожала плечами. Она уже сидела в карете, закутавшись в меховую полость, из-под которой торчал один носик, и являла собой воплощение неудовольствия и презрения ко всему свету, и к дождливому утру, и к Конфлану, где даже не позаботились выяснить, не залила ли Сена сад, ко всем домашним, включая мать, к Венсеннскому дворцу, куда не показывался Бофор, не желая приближаться к башне, в которой его продержали пять долгих лет, и особенно к кардиналу Мазарини, который так тягостно и неизящно перебирался в мир иной…

Всесильный министр тем временем еще не начал агонизировать, вопреки впечатлению, произведенному его отчаянным призывом к королю. Просто, узнав от врачей, что времени у него уже в обрез, он пожелал дать молодому монарху советы, продиктованные его длительным политическим опытом. На протяжении двух недель в тиши спальни, охраняемой верным Бернуэном и швейцарцами, не допускавшими к больному даже врача, этот человек пятидесяти восьми лет, выглядевший десятка на полтора лет старше, сломленный недугом и непосильной работой, которую он взваливал на себя столько лет, нашептывал в жадные уши свое политическое завещание, сопровождаемое советами секретного свойства, последствия которых начали сказываться уже очень скоро.

Лежа на смертном одре с напудренным для сокрытия следов болезни лицом, он произносил слова, тяжесть которых превзойдет кое для кого тяжесть могильных плит. Трудно было расслышать в этих речах христианское смирение, каковое должен был бы проявить человек, готовящийся предстать пред господним судом, однако Людовик XIV внимал этим речам с неослабным интересом. Под конец Мазарини открыл королю, что завещает ему свое огромное богатство. Завещание сопровождалось условием, больно ударившим по королевской гордости, от него потребовали обещания, что он не станет разорять родню своего министра, как ни велик был соблазн сделать это, учитывая, как часто монарха держали на голодном пайке. Получив желаемое обещание, Мазарини облегченно перевел дух и перешел к своему последнему наставлению…

Повсюду в замке, особенно вокруг строго охраняемой спальни умирающего, крепли дерзкие надежды и разбухали необузданные амбиции. Фуке проводил часы в обществе королевы-матери, своей главной союзницы, Кольбер нес неусыпный караул в прихожих спальни, вооруженный бумагами, которые он рассчитывал успеть представить на рассмотрение, канцлер Сегье плохо скрывал свою надежду на высшую должность, красавица Олимпия де Суассон уже воображала себя признанной фавориткой, вертящей королем и вершащей дела королевства; и только молодая королева возносила молитвы…

Впрочем, дамы ее свиты уже пришли к заключению, что она чрезмерно привержена молитве и что страстей у нее, помимо чувства к супругу, две, богобоязненность и игра. Вернее, азартные игры, преимущественно на деньги. Не имея возможности предаваться этому греху в отцовском дворце, она теперь предавалась вовсю этой страсти, обходившейся ей весьма недешево.

Наконец свершилось то, чего ждали и на что надеялись. В ночь с 8 на 9 марта, примерно в 4 часа утра король, спавший рядом с королевой, был разбужен Пьерретт Дюфур, горничной Марии-Терезии, которую он просил оповестить его о смерти Мазарини. Кардинал испустил дух между двумя и тремя часами ночи. Не тревожа жену, Людовик встал, поспешно оделся и побежал в комнату умершего, где уже находился маршал Грамон, которого он обнял со словами:

— Мы потеряли верного друга.

Было немедленно отдано повеление о трауре по чину члена семьи. Король много плакал в отличие от своей матери, которая не пролила ни слезинки. Спустя несколько часов он вернулся в Париж, где назавтра был созван Совет. После его отъезда Венсеннский замок опустел, как по волшебству, оставив усопшего в одиночестве, всегда окружающем тех, кому уже не на что надеяться.

На следующий день в семь утра в Лувре, в обычном месте, собрался Совет. Вокруг канцлера Сегье, еще более важного, чем обычно, толпились семеро министров и государственных секретарей. Сегье бросал высокомерные и насмешливые взгляды на суперинтенданта финансов, но тот открыто игнорировал. Фуке, как всегда элегантный и, невзирая на ранний час, одетый с иголочки, был, впрочем, несколько более рассеян, чем обычно, и поглядывал в окно, за которым текла затянутая туманом Сена; туман был настолько густым, что противоположный берег было невозможно разглядеть.

Появился король, одетый во все черное. Присутствовавшие, поприветствовав его, разошлись по своим привычным местам, король же остался стоять, вследствие чего никто в зале не смог сесть, Людовик XIV устремил взгляд на канцлера, и тот от его властного взгляда быстро лишился недавней напыщенности. Король заговорил, и все застыли, этот тон был им незнаком.

— Господа, — начал он, — я собрал здесь всех вас, своих министров и государственных секретарей, дабы объявить, что до сих пор я дозволял управлять моими делами ныне усопшему кардиналу. Теперь пришло время взять все в собственные руки. Вы будете помогать мне советами, когда таковые потребуются. Что касается печати, менять которую я не собираюсь, то я прошу и приказываю, господин канцлер, ничего не скреплять ею без моего повеления и не обсудив дела со мной, если кто-либо из государственных секретарей прежде не передаст вам мое решение на сей счет. Вам, мои государственные секретари, я повелеваю не подписывать никаких бумаг, включая охранные грамоты и паспорта, без моего повеления. Вас, господин суперинтендант, я прошу использовать Кольбера, порекомендованного мне господином кардиналом. Лионн может быть уверен в моей поддержке, его службой я доволен.

Эта короткая речь произвела эффект разорвавшейся бомбы. Семерка, собравшаяся вокруг длинного стола, не поверила своим ушам. Обходиться без премьер-министра! Совет, низведенный до роли советчика, «когда это потребуется». Скупая похвала в адрес Гута де Лионна, министра иностранных дел, наводила на мысль, что удовлетворение его трудами можно трактовать как недовольство усилиями остальных.

Канцлер Сегье даже занемог от расстройства и поспешил домой, в тепло, к книгам и обильному имуществу. Фуке побежал к королеве-матери и стал терпеливо ждать ее пробуждения, чтобы рассказать ей о происшедшем. Анна Австрийская встретила его рассказ смехом.

— Разыгрывает из себя всесильного, — сказала она, пожимая плечами. — Слишком привержен удовольствиям! Эта ревностность не продлится долго, ведь кардинала не стало, и теперь никто не будет защелкивать перед его носом кошелек…

Спорить с этим было невозможно. Фуке возвратился в Сен-Манде, испытывая облегчение.

5. СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК

Венчание Филиппа Орлеанского и Генриетты Английской состоялось 30 марта в часовне Пале-Рояль, бывшего в то время резиденцией вдовы Карла I, матери новобрачной. Преподобный Коснак отслужил службу перед алтарем, украшенным белыми и серебряными розами, посаженными на рыбий клей, прославленными изделиями братьев-кудесников из Шайо. Со времени смерти Мазарини прошло всего три недели, однако свадьба получилась веселой. Мадам была восхитительна, Месье сиял, как солнце в небе, окруженный самыми видными придворными, которых затмевал, впрочем, ослепительный герцог Бекингем-младший. Обе королевы-матери улыбались счастливыми улыбками. Только Мария-Терезия безуспешно прятала заплаканные глаза, удрученная тем, что ее супруг не сводит взгляд с новобрачной. Молоденькие фрейлины тем временем в нетерпении ожидали, когда их представят новой госпоже.

Больше других волновалась Мари. В часовне было недостаточно места, поэтому наблюдать церемонию венчания им не довелось, но это ее не беспокоило. Ей достаточно было находиться рядом и ждать, когда раздвинется занавес и начнется жизнь, о которой она грезила.

При этом она с любопытством наблюдала за людьми, которым предстояло вместе с ней служить день за днем принцессе, и задавалась вопросом, с кем из них лучше было бы сдружиться, по примеру ее матери и госпожи де Отфор. Пока что ответить на этот вопрос было затруднительно, поскольку им еще не разрешили открыть рот. Суровая госпожа де Лафайет, близкая подруга королевы Генриетты-Марии, собрав их, довольствовалась перечислением имен. Из всего десятка Мари запомнила только четыре; остальные пока что не вызывали у нее интереса, ибо принадлежали к той категории общества, которую она непочтительно звала «баранами» перемещались исключительно отарой и были на одно лицо. Все в отаре были, разумеется, хорошенькими, зато выделенная Мари четверка как будто отличалась умом. Особенный интерес вызывала носительница наиболее звонкого имени — Атенаис де Рошшуар-Мортемар, или мадемуазель де Тоней-Шарант, высокая, ослепительная блондинка, со сверкающими, как голубые бриллианты, глазами, она поражала величественностью жестов, прекрасными манерами и живым умом, доказательством которого становилось каждое ее словечко.

Луиза де Ла Бом Леблан де Лавальер тоже была блондинкой, но в остальном выглядела противоположностью Атенаис. Она была нежна и бела, как луна, тонка и гибка, с глазами небесной голубизны и совсем светлыми, с серебряным оттенком, волосами. Бросалась в глаза ее робость.

Две другие девушки были брюнетками. У Авроры де Монтале была кожа оттенка слоновой кости и живые черные глазки; самая веселая из всех, Элизабет де Фьен, была скорее темной шатенкой с розовыми щечками и томными карими глазами. Поразмыслив, Мари решила, что ее больше устраивают Тоней-Шарант и Монтале, первая потому, что напоминала ее крестную, горделивую Отфор, вторая потому, что с ней вряд ли можно было заскучать. Лавальер слишком походила на агнца, готового к закланию, а Фьен, судя по всему, ничего вокруг не интересовало. Правильность выбора быстро подтвердилась, одна из двух улыбнулась Мари, другая подмигнула.