— Боюсь, как бы она не пошла в меня, — молвила Сильви с грустной улыбкой. — Скорее она меня уже перещеголяла. В день нашей с тобой первой встречи мне было всего четыре года от роду, а она познакомилась с тобой двухлетней малышкой… Она никогда тебя не разлюбит.

— Потому что меня любишь ты? Какое счастье слышать это, моя ненаглядная! Знаешь, по пути из Бреста в Ла-Рошель мы сделали остановку на острове Бель-Иль, и там я кое-что придумал насчет осуществимости нашего брака… О, Сильви, теперь я люблю этот остров даже сильнее, чем прежде! Ведь это — единственное место в целом свете, где я познал подлинное счастье.

— Охотно верю.

— Так задержи же меня на этом свете! Дай согласие выйти за меня, когда я вернусь. Клянусь богом, мы все бросим и сбежим туда вдвоем… Мы исчезнем! Мы уже не будем никому мозолить глаза, и про нас все забудут.

— Неужели это может получиться? Горя желанием убедить Сильви, Франсуа гладил ее руки. Он очень боялся, что она его оттолкнет, но у Сильви уже не было желания сопротивляться. Слитком долго она боролась!

— Слово дворянина, так все и будет! — пообещал он, прижимая ее к себе. — Только пообещай стать моей женой.

— Возвращайся, и я буду твоей.

Он еще крепче сжал ее в объятиях, и они надолго застыли на берегу пруда, любуясь водной поверхностью, гладь которой нарушали время от времени птицы-рыболовы. Перед тем, как встать и отправиться обратно в замок, они позволили губам слиться в поцелуе.

На заре Бофор направился в Париж, где ему, по его словам, «оставалось уладить кое-какие мелочи». С ним поехали Гансевиль, с которым он не собирался разлучаться до последней минуты, и Филипп, которого он с радостью оставил бы на несколько дней с Сильви. Однако молодой человек, боясь подвоха, предпочел не отставать от него ни на шаг.

Обитатели Фонсома долго утешали аббата Резини, устыдившегося своего ожирения, ведь тучность лишала его возможности перемещаться.

— Выше голову, святой отец! Если ваше горе исчерпывается только этим, вы у нас живо отощаете. Лами станет потчевать вас постными бульонами, горелыми корками да водой! К следующей кампании вы опять станете молодцом.

Больной поднял на Персеваля глаза ребенка, лишенного сладкого.

— Это станет для меня жестокой пыткой! Господь бог и лакомства — это все, что мне остается, ибо Филипп уже вырос и больше не нуждается в моих наставлениях. Меня больше не возьмут в плавание…

— Неужели это вас настолько огорчает? Вот не знал, что вы — прирожденный мореход!

— Увы, мореходом я себя больше не назову, но кто же теперь станет снабжать вас новостями?

Не он один горевал об этом. Сильви заранее боялась грядущей неизвестности, ощущения, что Филипп и Франсуа перенеслись в иной мир, где стали совершенно недоступны…

Бофор сильно покривил душой, назвав дела, ожидавшие его в Париже, «мелочами». Ведь ни король, ни Кольбер не желали успеха этой экспедиции, к которой их принуждал папа, и не собирались сильно досаждать своим турецким союзникам. Бофору было указано, что в его распоряжении останутся только парусники, тогда как галеры перейдут под командование Вивонна. Командующим экспедицией был назначен герцог де Навай — человек храбрый, но не отличавшийся острым умом и во всем подчинявшийся герцогине Сюзанне. Для вящей уверенности, что экспедиция окончится ничем, в нее не включили великого Тюренна. Вивонна просили не слишком усердствовать, подольше задержаться со своими галерами у итальянских берегов и добраться до Канди только тогда, когда дальнейшее промедление будет уже казаться смехотворным.

На этом унижения Бофора не кончались, ему было строго-настрого запрещено покидать борт корабля! Получалось, что он должен сложа руки наблюдать за боевыми действиями против турок. Тут уж герцог не стерпел и пожаловался папе, который тотчас направил Людовику XIV послание. В нем говорилось, что командующими экспедицией назначаются племянник папы принц Роспиглиози и герцог де Бофор, причем последний, прославившийся своей отвагой, должен иметь возможность водить войско в бой. Король и его министр, пристыженные папой, вынужденно отступили, однако ясно дали понять, что, не возражая против экспедиции как таковой, не собираются ее финансировать. Это заранее обрекало Бофора на разорение, тот был вынужден распродать все свое имущество, чтобы покрыть огромные расходы, начиная с постройки великолепного флагмана «Монарх», заложенного в Тулоне.

Все эти требования, которые заставили бы отступить любого, в чьих венах не текла кровь Годфруа де Буйона, служили для всех, кто хорошо относился к Бофору, в первую очередь для возмущенного Дюкена, доказательством, что Бофора не ждут назад с Канди, иначе почему король решил, что герцогу больше не понадобятся средства для жизни?

Отдавал ли тот себе отчет, что попал в ловушку? Бофор нетерпеливо отвергал все советы, ведь он собирается воевать за христианскую веру, как поступал бы, если бы стал мальтийским рыцарем! Все прочие мелкие обстоятельства совершенно его не касаются. Он согласился даже, чтобы итальянцы, возглавляемые папским племянником, не именовали его «ваше высочество», раз на это обращение не имеет права их принц.

— Мне нет до всего этого никакого дела! Я стремлюсь лишь к тому, чтобы доказать свою доблесть.

Впрочем, 2 июня, накануне отплытия из Марселя, он написал королю пространное письмо,

заканчивавшееся тирадой, «Полагаю, все мы удовлетворены, всех на земле и на море связывает дружба и согласие. Все делается единодушно. Не хочу даже предполагать, что может быть иначе… По моему разумению, это должно принести удовлетворение вашему величеству, который сделал бы мне честь, если бы соблаговолил подтвердить свое отношение ко мне как к своему верному подданному. Обращаться к вам с этой просьбой меня принуждают как все эти обстоятельства, так и многие прочие, каковые мне не позволяют упомянуть почтительность и верность долгу. Посему остаюсь верным и преданным слугой вашего величества. Герцог де Бофор».

Людовик XIV, испытав, должно быть, приступ угрызений совести, распорядился выделить Бофору денег, которые тот раздал беднякам Марселя.

Утром 4 июня 1669 года флот покинул марсельский порт Ласидон. Флагман «Монарх» сиял на солнце позолотой, которой был покрыт от ватерлинии до верхушек мачт. Над его пушками в количестве восьмидесяти штук раздувались на ветру новые паруса и трепетали четыре штандарта адмирала с гербом Вандомов, ликами святых Петра и Павла, сине-золотым факелом и французскими лилиями. Казалось, море и солнце принадлежат одному этому величественному кораблю, затмевавшему следовавшую за ним эскадру из тринадцати судов. Бофор, гордо стоявший на мостике рядом с шевалье де Лафайетом, своим первым помощником и другом, даже не оглянулся при прощальном залпе пушек форта Сен-Жан и не взглянул напоследок на берег Франции. Его не интересовал рев толпы, собравшейся проводить эскадру. Взгляд его был прикован к синим водам Средиземного моря, манившим его, как сладкие женские объятия. Вдали, на древнегреческом острове, его ждала слава…

По прошествии полутора месяцев потрясенная Франция узнала о провале экспедиции и гибели герцога де Бофора, чье тело так и не было найдено. Та же судьба постигла его молодого адъютанта Филиппа де Фонсома.

Шевалье приходился братом монахине Луизе-Анжелике, подруге Людовика XIII, и зятем Мари-Мадлен, подруге Мадам и сочинительнице «Принцессы Клевской».

Часть III. БАРХАТНАЯ МАСКА. 1670 год

11. ИСТИННЫЙДРУГ

Сильви прощалась с имением Фонсом. Опираясь на руку Персеваля, она совершала последнюю прогулку по саду, прежде чем пройтись по комнатам замка и проститься со слугами. Апрель выдался необыкновенно теплым и солнечным, природа торжествовала, благоухала сирень, яблони и вишни покрылись белым цветом, каждая свежая травинка, казалось, излучала радость оттого, что вылезла из земли и снова потянулась к свету. По пруду бежала легкая рябь от игривого ветерка, вода искрилась, словно кто-то на дне запускал фейерверки… Увы, вся эта прелесть не могла рассеять горе двоих людей в трауре, не замечавших почти ничего вокруг. Персеваль видел, как по лицу его спутницы сбегают слезы. Он еще сильнее сжал ее руку.

— Давайте возвращаться. Вы напрасно себя терзаете…

— Возможно, но я прожила здесь столько лет, что просто обязана поблагодарить всю эту красоту и проститься с ней. Конечно, мне невыносимо сознавать, что она уже никогда не будет принадлежать моему Филиппу… Он так любил Фонсом! У меня разрывается сердце при мысли, что ему уже не суждено наслаждаться этим покоем, что его тень не потревожит будущих владельцев… Разве могли мы вообразить всего десять месяцев тому назад, что негодяй Сен-Реми добьется своего и что Кольбер, действующий с согласия короля, поддержит его требования в судах?

— Это тем более поразительно, что Бофор и Филипп признаны погибшими исключительно по докладу этого же человека. Никто не знал, что он отплыл вместе с флотом в качестве добровольца, под вымышленным именем…

В начале февраля Сен-Реми возвратился из Константинополя, где лечился после ранения и пленения на острове Канди, а затем был освобожден самим султаном Мехмедом IV, передавшим с ним послание французскому королю, в котором говорилось, что герцог де Бофор был пленен в бою и обезглавлен. Сен-Реми якобы опознал его голову среди прочих русоволосых голов, предложенных ему для обозрения… Новость об этой смерти, в которую французы, в первую очередь парижане, никак не могли поверить, пробавляясь самыми невероятными слухами, была встречена при дворе надлежащим образом, был объявлен траур, в соборе Парижской Богоматери устроена прощальная церемония у пустого катафалка. Все это усугубило горе Сильви, если раньше у нее теплилась надежда, что ее сын и друг, считавшиеся пропавшими без вести, каким-то образом выжили, то теперь эта надежда испарилась. Раз Бофор погиб, значит, и Филипп, не отходивший от него ни на шаг, не мог увернуться от оттоманского меча.

Однако ей предстояло спуститься еще на одну ступеньу вниз, в бездну отчаяния, ввиду прерывания рода герцогов де Фонсомов королевская канцелярия, посоветовавшись с парламентом и приняв во внимание имеющиеся документы, постановила присудить этот титул господину де Сен-Реми, дабы исправить несправедливость, жертвой которой он был, и наградить за услуги, оказанные Короне.

Новый удар, нанесенный герцогине, возмутил д'Артаньяна. Давно зная от нее, что представляет собой в действительности Сен-Реми, которого он видел у короля, он не сдержался и высказал свое отношение к происходящему Людовику, причем сделал это с присущей ему грубоватой откровенностью.

— Мне неизвестно, государь, чем провинилась перед вашим величеством госпожа де Фонсом, но ее проступок был, видимо, очень тяжким, раз изгнание ее самой, а затем гибель ее сына не показались вам достаточной карой. Иначе зачем было ее обирать?

— Во что вы вмешиваетесь, д'Артаньян?! — гневно вскричал король, ничуть, впрочем, не напугав своим гневом бравого мушкетера.

— Я просто передаю то, что говорят добрые люди. Впрочем, в этом дворце таких еще надо поискать. Царедворцы — те захлопают в ладоши и поспешат наговорить комплиментов новому герцогу… Но я-то знаю, как бы к этому отнеслась ваша августейшая матушка!

— Оставьте в покое мою мать! Призывая в свидетели ее память, вы делаете не самый лучший выбор… — Спохватившись, что фраза прозвучала странно, король закончил: — Вы ошибаетесь, нищета герцогине не грозит. Ей оставят наследство, доставшееся после гибели мужа, и замок Конфлан, принадлежность которого ей не вызывает сомнений. Это облегчит ее ссылку, ведь она сможет проживать совсем рядом с Парижем.

— Слишком скромная компенсация за кровь, пролитую покойным маршалом и ее сыном! Передать титул этому ничтожному соискателю, хотя вашему величеству известно, что он покушался на жизнь Филиппа!

— С тех пор он искупил свою вину. И довольно об этом, капитан. Цените мою снисходительность! За вашу непочтительность вы поплатитесь всего лишь месячным арестом. За это время успеете остыть, ибо на сегодня вы, по-моему, не в меру горячи.

Д'Артаньян не стал противоречить. Он знал, что натянутый тон короля предвещает вспышку ярости, и опасался не столько за себя, сколько за Сильви, которая могла бы пострадать из-за его заступничества. Прежде чем подвергнунуть себя самого домашнему аресту, он передал командование лейтенанту и нанес короткий визит в Пале-Рояль, однако Мари не застал, она отправилась молиться к кармелиткам на улицу Блуа. Зато Мадам оказала ему любезный прием.

— Я передам Мари, что вы хотели ее повидать. Смерть брата стала для нее жестоким ударом, и она будет признательна вам за попытку отстоять интересы ее семьи. Королю случается проявлять непонятную жестокость! А ведь всем известно, что он нередко бывает и удивительно добр…

Однако д'Артаньян уже не верил в доброту Людовика XIV. Добравшись до своего жилища, он вооружился пером и написал Сильви длинное письмо, где высказал все, что накопилось у него на сердце, заверив, что она может всегда рассчитывать на его преданность.