‐ Забрался в этакую погибель. Все перемрем, а он и не поспеет приехать Лидия, сколько хоть езды‐то до этой окаянной Сибири?

Через Москву надо ехать,‐ ответила мама, присев на край бабушкиной кровати и

свесив с коленей руку с телеграммой ‐ Больше недели выйдет, конечно, как ему приехать!

Ох, напрасно уехал папа в Сибирь. Опустела без него жизнь в доме, и пустота стала

заполняться бедами.

Заболела бабушка. Она чихала, кашляла, и глаза у нее слезились.

‐ Не плачь, бабушка,‐ жалостливо утешала Элька

Да я не плачу,‐ сердилась бабушка, вытирая слезы.‐ Это Доктора говорят, грыб какой‐

то привязался.

Мама объяснила Васе, что не «гриб», а «грипп» ‐ два «п». Такая заразная болезнь.

Она посоветовала бабушке носить марлю, чтобы не заразить детей. С белой тряпкой, закрывающей половину лица, бабушка выглядела очень смешно.

Скоро она слегла. Мама отдала ей свою комнату‚ а сама стала спать с детьми. Это

было радостно, Вася и не запомнит, когда он спал в одной комнате с мамой.

Потом бабушку увезли в больницу, и по утрам Вася просыпался со страхом вдруг

опять зашепчется, замечется по квартире, тревожное слово «умер»

Больше месяца не было бабушки. С детьми возились то тетя Таня, то Прасковья

Ивановна, то, изредка, по вечерам, мама. Бабушка приехала вялая, постаревшая: большими испуганными глазами. Вася бросился к ней, прижался с разгону, уцепился за

юбку.

‐ Свалишь ты меня, сумасшедший, ‐ проговорила бабушка, покачнувшись и

прижимая к себе голову Васи.

А он затараторил без умолку, высвободив и задрав голову. Он жаловался, как плохо

было без нее

Бабушка поглядела на его двигающиеся губы и сказала:

‐ Да не слышу я, внучек. Оглохла твоя бабушка. После грыба осложнение

прицепилось. Лопнуло у меня в ушах.

Вася закричал изо всех сил, но бабушка только рукой махнула:

‐ И не надрывайся. Хоть слухаю, хоть не слухаю все равно тихо. Только в голове

жужжить, будто муха залетела. Но главное ‐ бабушка вернулась. Она опять спала с детьми

в маленькой комнате, мягко и тяжело ходила по квартире, раздавался на кухне ее

ворчливый голос. И стало с ней даже интересней, чем раньше, будто каждый день

начинала она с Васей длинную и занятную игру: Вася пальцами, губами, всей

физиономией показывал ей что‐то, а она должна была отгадать.

Он подносил ко рту руку и шлепал губами.

‐ Кушать хочешь? ‐ догадывалась бабушка.

Вася восхищенно кивал.

‐ Чего ж тебе дать?

Вася, раздельно вытягивая губы, говорил:

‐ Мо‐ло‐ко.

‐ Толокно? ‐ удивлялась бабушка. ‐ Где ж я его тебе возьму? Вася смеялся и мотал

головой:

‐ Молоко в булочной.

Он похлопывая друг о друга согнутыми ладонями, словно из песка лепил колобок.

Бабушка сердилась:

‐ А, не пойму я тебя. Иди на кухню. покажи, чего тебе надо.

Мама объяснялась с ней записочками, написанными крупными печатными буквами.

К весне от папы пришло письмо. В апреле он будет в Москве. Пусть мама с детьми и

бабушкой приезжает туда. Все вместе поедут в Сибирь.

Бабушка долго читала письмо, шевеля губами, и в сердцах бросила его на стол:

‐ Нет, чтобы хворую мать навестить. Письма все шлеть! Как же я теперь Танюшку

брошу одну с дитём? Нет уж, сами езжайте, и без глухой старухи обойдетесь. А мне с

дочкой век коротать...

Она сердито заплакала. Вася бросился к ней, а мама стала быстро писать записочку.

Скоро начались сборы в Москву. Мама суетилась, то убегала из дому, то прибегала и с

улыбкой повторяла задумчиво:

‐ В Москву, в Москву!

Часть третья

РВОЛЮЦИЯ ОСТАЕТСЯ МОЛОДОЙ

В оба ряда длинных окон двухсветного Андреевского зала бил апрельский закат. Он

светился на золоченых витых колоннах и обнажал громоздкую пышность стен.

Но парадности не было в этом зале. Закат освещал сотни лиц, гимнастерки, пиджаки

и тужурки. И люди, прищурясь и улыбаясь, поворачивались к окнам. Закат вспыхивал

красным огнем на знаменах и алом сукне стола, ложился матовыми бликами на

деревянные стук пени трибуны, на которых восемь лет назад сидел еще Ленин.

Красные знамена горели, приглушая позолоту, и отблеск их падал на души, и тишина

в зале была полна решимости и сплоченности.

Делегаты ХVI конференции ВКП(б) третий раз со времени революции переиначивали

судьбу страны. Да! Именно эти делегаты, две трети которых имеют дооктябрьский

партстаж, захватывали власть в семнадцатом году, провозглашали нэп в двадцать первом

и теперь утверждают первый пятилетний план ‐ генеральную атаку социализма по всему

фронту.

Революция продолжает наступление. За двенадцать лет поседели многие ее бойцы, но революция остается молодой, и красные тени от ее знамен лежат на древнем

Андреевском зале.

Иван Москалев, сидя в кресле, локтем чувствовал локоть омича Георгия

Трусовецкого. Слева касался Ивана плечом красноярец. Дальше сидели товарищи из

Барнаула и Камня. А на ряд впереди, заслоняя Ивану президиум тонкой высокой фигурой, сидел вожак делегации Сибирского края Роберт Индрикович Эйхе.

На председательском месте сидит Михаил Иванович Калинин. Закат рыжеватит его

узкую седую бороду‚ поблескивает в темных волнистых волосах; добродушно И остро

глядят сквозь очки глаза из‐под нахмуренных бровей.

Сбоку присел Сталин. Его худое смуглое лицо кажется бледным от резкой черноты

густых волос и усов. Зажав пальцами тяжелый подбородок, он пристально смотрит на

докладчика.

Вместе с ними Мануильский, Куйбышев, Рудзутак, Ворошилов, Косиор, Бубнов ‐

вожаки революции, командиры гражданской войны.

А вот и личный знакомец Каганович, с которым пришлось поработать в последние

годы в Воронеже. Он еще тогда отпустил себе бородку «под Ленина», только лицо после

Воронежа раздобрело, и бородка стала поокладистей.

На трибуне стоит председатель совнаркома Рыков и докладывает о пятилетнем

плане. Его удлиненное лицо продолжается от самых скул бородой и кажется от этого еще

длиннее.

Коммунисты слушают настороженно и как‐то сочувственно, будто глядят на

заболевшего человека, еще не хотят верить в его болезнь и лишь пытаются уловить ее

признаки.

Среди делегатов разошелся слух, что сегодня днем, перед самой конференцией, на

объединенном Пленуме ЦК и ЦКК, пока секретно, шел разговор о правом уклоне

Бухарина, Рыкова, Томского. Это было неожиданно и тревожно. Все помнили заявление

Политбюро сеньорен‐конвенту 11 конгресса Коминтерна с протестом против слухов о

разногласиях в Политбюро ЦК ВКП (б), Правый уклон дает себя знать в партии. Но до сих

пор он проявлялся внизу, среди нестойких коммунистов, В окружком к Ивану тоже

стучатся правые, пугают, что в ответ на нажим кулаки сократят посевы и приведут страну к

голоду. Один агроном прислал бодрое заявление с требованием упразднить

индивидуальное обложение кулацких хозяйств: «Экономически окрепнувшие

капиталистические элементы нам не страшны. Зачем нам бояться капиталистических

элементов вообще, когда мы имеем государственную власть, Красную Армию, промышленность и транспорт?»

Чего больше ‐ глупости или оппортунистической хитрости ‐ в этой наивной

храбрости? Пусть, мол, бандиты вооружаются, это ничего, потому что у нас милиция тоже

вооружена.

За эту логику бюро окружкома дало доморощенному теоретику строгий выговор с

предупреждением. Иван хотел было исключить его к чертовой матери. Но правых

уклонистов пока не исключают.

Правда, от этих низовых теоретиков правый уклон уже просочился повыше ‐ до

Фрумкина, члена Кавказского бюро. ЦК снял его. Но неужели и на этом дело не

кончилось? Неужели эти местные практики и теоретики, как связующие звенья, как

передаточные колесики кулацких настроений, добрались до центра и нашли тут своих

теоретиков и объединителей?

Эйхе повернулся и сказал через плечо Москалеву с товарищами:

‐ Обратите внимание!

А Иван и так уже обратил внимание, потому что с подозрением следил за каждым

словом председателя Совнаркома.

‐ Сомнение при осуществлении пятилетнего плана‚ ‐ говорил Рыков, ‐ у меня

вызывает вся цепь вопросов, связанных с техникой и с нашими кадрами. Справимся ли

мы с организацией людей, квалифицированной рабочей силы?

Он не ответил на этот вопрос, он просто бросил его в зал, повысив голос. И зал

смутно зашевелился и загудел.

В перерыве делегаты из тесных коридоров Большого Кремлевского Дворца хлынули

на Боровицкую улицу.

Трусовецкий отстал, и Москалев‚ спускаясь по беломраморной лестнице с золотою

решеткой, все оглядывался. Он остановился внизу, где тускло поблескивал темный пол и

отсвечивали на все лады зеркала, и стал смотреть вверх, разыскивая приятеля.

Ивану нравился добродушный толстый хохол, чернобровый и смуглый, будто всегда

загорелый, уже с лысинкой, которую окружали тугие короткие кудри, с усиками, как у

заграничного артиста Чарли Чаплина. На чужой стороне потянуло друг к другу южан: все

же так далеко была Сибирь, что Украина и ЦЧО представлялись там одним землячеством.

Со ступеней длинной лестницы надвигалась и надвигалась на Ивана толпа. По

‚белому мрамору ступали потертые шевровые «джимми», новые пупырчатые ботинки из

свиной кожи и сапоги.

Ботинки Иван презирал, особенно туфли с длинными тупыми носами. Их теперь, кажется, перестали производить, а в двадцать седьмом полно их было в нэпмановских

магазинах. В этих туфлишках по мрамору еще можно шаркать, но на трибуну перед

рабочими не вылезешь, по деревням не поедешь. То ли дело ‐ сапоги! Хотя Ивану

никогда не довелось носить полную военную форму, потому что в гражданскую войну он

прямо из укома уходил в бои и возвращался туда, как только был разбит очередной враг; и не до обмундирования было. Лишь однажды он получил военкомовский френч, отправляясь парторганизатором прифронтовой полосы, и с тех пор не изменял уже

полувоенной форме. Его коверкотовая гимнастерки под широким желтым ремнем, синие

суконные галифе и начищенные хромовые сапоги выглядели куда более щеголевато, чем

кургузый пиджак того же Георгия Остаповича Трусовецкого.

Вот, наконец, на верхней ступени показалась улыбающаяся физиономия ‐ аж усики

раздвинулись от улыбки, когда неторопливый шумный поток людей снес Трусовецкого

вниз, он схватил Ивана под руку и потащил к выходу:

‐ Гайда шукать нашего хозяина. Люд от членов ЦК требует, шоб конференцию

проинформировали об объединенном пленуме.

После перерыва начался содоклад председателя Госплана Кржижановского.

Глеб Максимилианович не был в партии на первых ролях. Но партия любила этого

человека с благородным обликом интеллигента, с аристократической эспаньолкой, с

большими сияющими глазами, над которыми удивленно и весело поднимались лохматые

брови. Вся партия знала, что Ильич любил этого человека, что они были друзьями. И

словно теплый отсвет ленинской любви лежал на нем, как лежал он на Анатолии

Васильевиче Луначарском или Николае Александровиче Семашко.

Иван с улыбкой вспомнил, как Лида, его Лида, о которой он очень соскучился, с

благоговением произносила их имена. Что ж, ему Кржижановский тоже понравился, но

все‐таки лично, для себя, были ему ближе более молодые деятели, ставшие известными

уже при Сталине,‐ вроде теперешнего воронежского секретаря Варейкиса или сибирского

вожака Эйхе. Они, как и Москалев, не были идеологами революции, не стояли у ее руля, они снизу вошли в нее, и на их долю досталась вся тяжесть низовой практической

работы...

Содоклад был длинный, окончание его перенесли на утро. Продолжительностью он

немного утомил делегатов, но это были такие стремительные и полные веры слова, в

противовес критической раздумчивости основного докладчика, что порою Ивану

казалось, будто он стоит на митинге, после которого сразу надо идти и делать

немедленное дело. Слова накаляли зал, и он взрывался аплодисментами.

Иван снисходительно усмехался: «Недаром говорят, что старик песни пишет».

Он восхитился, когда Кржижановский сказал:

Мы, как бурлаки социализма, тянем тяжелый транспорт к далеким берегам. Если бы