Зал смеялся, кто‐то аплодировал. Калинин удовлетворенно кашлянул, прикрыв рот

ладонью. Он с удовольствием принимал реплики, они как бы помогали ему

концентрировать мысль, и когда все смеялись его острым ответам, он тоже посмеивался, легонько потрясывая плечами. Еще два момента в докладе особенно захватили внимание

зала. Первый вызвал среди делегатов неуверенное протестующее движение, а второй ‐

настороженное, раздумчивое молчание.

‐ В настоящее время поднялся спор в «Сельскохозяйственной газете», можем ли мы

привлекать кулака в колхоз? Мы боремся с кулаком; но скажите, пожалуйста вот

межселенные тракторные станции, все межи уничтожаются: как лучше бороться с

кулаком ‐ или его землю вместе вспахать, или оставить ему землю и выделить ее?

Персональная борьба с кулаком: с Яковом, Иваном ‐ безусловно, необходима. А что

означает борьба с кулачеством в качестве социально ‐ экономического явления? Это

значит вырвать у кулака средства производства. И если вы выделите ему землю, то это

значит не борьба, не преодоление, а культивирование, консервирование кулака на веки

веков.

Этот момент от второго был отделен звонком председательствующего, предупредившего, что регламент доклада исчерпан.

Калинин с укоризной поглядел на президиум и, обращаясь к делегатам, сказал

скороговоркой:

‐ Я‚ товарищи, задерживаю вас, но я так экономил время на других, что мне можно

прибавить. Делегаты разрешающе засмеялись. Калинин заговорил торопливее, предупредив, что у него остался один момент ‐ это правые. Он перечислил причины, питающие правоуклонистские настроения ‐ от преобладания мелкотоварного

производства в стране и капиталистического окружения до таких случаев, когда

некоторых товарищей засасывает хозяйственная работа и у них выветривается

революционная сущность.

‐ Элементов для правых настроений в нашей партии больше чем достаточно, ‐

подытожил он и продолжал в затихшем зале: ‐ Само собой разумеется, что есть и такие

правые, которые являются Идеальными людьми, которые будут умирать за советскую

власть. И я прямо скажу, товарищи, что это наиболее опасный элемент для партии, потому что их внутренняя чистота, идеализм, их личные качества, их индивидуальные

черты, они для простого, рядового человека не дают возможности разобраться, они

затушевывают отрицательное политическое мировоззрение этих людей; их личные

качества заслоняют от рядовых товарищей их вредное политическое мировоззрение.

Во время перерыва, в страшенной толкучке и табачном дыму буфета, Иван и Георгий

Остапович стояли у столика и, деликатно ставя на самый краешек стаканы, пили ситро и

ели бутерброды с красной икрой, которой не найдешь в магазинах.

Трусовецкий бормотал, прожевывая:

‐ Слушал и Михаила Ивановича, а сам так и примеривал к себе эти самые приметы, так и перебирал перышки.

Иван засмеялся:

‐ Нашел?

‐ Бес его знает, может, я и есть этот идеальный или, может, заработался и теряю

сущность.

‐ Не‐ет, ‐ энергично протянул Иван ‐ У меня уклонистских перышек нету. Я о другом

думаю: перегнул Михаил Иванович с приемом кулаков в колхозы. Какая тут к черту

теория! Тут голая практика диктует ‐ не пускать! А как ты соображаешь?

‐ Побачим, что дальше будет, ‐ произнес Трусовецкий. ‐ Прения послушаем, резолюцию примем.

Иван насмешливо зажмурился и толкнул: плечо Георгия Остаповича.

Конференция забурлила еще яростней, чем при обсуждении пятилетнего плана.

Один оратор восклицал:

‐ Ставить вопрос, чтобы кулака пускать в колхозы, это примерно то же, что ставить

вопрос, чтобы пустить козла в огород.

другой опровергал его:

‐ У нас нет оснований поправлять тезисы товарища Калинина, которые говорят о

необходимости сплошной коллективизации целых селений и районов. Голое

раскулачивание не решает проблемы, ибо пока существуют индивидуальные хозяйства, они, как учил товарищ Ленин, неизбежно будут выделять капиталистические элементы.

‐ Кулак старается уморить нас голодом. Он поджигает колхозы и стреляет в наших

людей, а на конференции нашей партии приходится доказывать, что мы не должны

принимать кулака в колхозы! ‐ патетически потрясал руками третий

‐ Это образец схоластического мышления, ‐ сердито возражал ему четвертый. ‐ Вы на

расстоянии пытаетесь одним махом разрешить всю классовую борьбу. Задача в том, чтобы усилить контроль над колхозами и внутри их.

Делегат Нижневолжского края меланхолически поведал, как крайком пытался

привлечь к хлебосдаче зажиточные элементы: забронировали за ними промтовары, прокричали глотки, приветствуя тех кулаков, которые сдавали хлеб, водили их в кино и

фотографировали. Заготовили всего три миллиона пудов, и хлебосдача скатилась к нулю.

Пришлось пускать финансовые рычаги, применять бойкот, сажать спекулянтов и

перекупщиков.

‐ Так из месяца в месяц мы врастали в чрезвычайные меры, ‐ заключил он под смех

делегатов.

Иван поглаживал виски. Неспокойная ночь дала, наконец, себя знать. Он уже не в

силах был следить за всеми извивами взаимоисключающих доказательств. Он ждал

выступления Сталина, но Сталин так и не выступил на конференции.

Иван устало вспоминал давнишние слова воронежского секретаря губкома о том, что

революция торопится отставить жестокость и месть. Жестокость! Да, она была в речах

делегатов. Но не месть. Борьба оказалась изнурительней‚ враги ‐ живучее и упорней, чем

казалось это в дни революции и даже гражданской войны.

Заполночь конференция приняла резолюцию по докладу Калинина, а спорный

вопрос передала на дальнейшее изучение в Политбюро.

Споры шли на трибуне, а теперь они продолжались в голове каждого делегата. Так, по крайней мере, чувствовал Иван. Он признавал правоту Калинина: кулак, отдавший в

колхоз свое хозяйство, социально уже не кулак, и тут уж надо смотреть за каждым

Иваном или Петром индивидуально ‐ саботажников и вредителей вылавливать, перевоспитавшихся оставить в покое. Но, примеряя это к своей практике, Иван видел: никаких сил не хватит возиться с каждым «бауэром» в отдельности.

В общем, пусть эти споры о правильных большевистских методах коллективизации

разрешает Политбюро, тут Ивановой головы не хватает.

Есть дела потревожнее ‐ родилась новая оппозиция, которая требует совсем не

трогать кулака и в колхозы не вовлекать, оставить со всем его хозяйством, чтобы он сам

постепенно врос в социализм.

Сколько уже всяких оппозиций пришлось пережить ‐ и с Тверцовым боролся, и с

троцкистами, и с левыми. У анархо‐синдикалистов социальной базой были

деклассирование пролетариата, безработица и разруха, доставшиеся от гражданской

войны‚ троцкисты несли в партию влияние городской мелкой буржуазии и буржуазной

интеллигенции. Ни те, ни другие не базировались на кулачестве, но весь личный опыт

Ивана, все его воспоминания о болезненных ударах от врагов и о ярости собственных

ударов в ответ выработали такое восприятие, что и тверцовы, и троцкисты, и кулаки

представлялись единой враждебной силой, ненависть к которой не убывает с годами.

Конечно, это было субъективное восприятие, но теперь‐то действительно оппозиция

стакнулась с кулачеством. Да ведь это только эсеры делали, которые себя хоть

коммунистами не называли.

Даже Тверцов потускнел перед таким предательством. Выгнали его из партии, вышибли из‐под него социальную базу ‐ и присмирел старик, затерялся. Лида писала, что

работает статистиком в Облстатуправлении, вот и правильно, пусть на пользу социализму

крутит арифмометр и не шляется в трибунах...

Медленно поднимаясь по ковровой дорожке, устилающей лестницу «Балчуга», Иван

мучительно хотел, чтобы дверь на его стук распахнула мать, глухая мать, которая не

услышит стука. И за ее спиной он увидел бы Лиду, а на диване ‐ Васю и Эльку. Он бы сгреб

их в объятия и всплакнул бы с матерью. Он прижал бы голову к Лидиной груди и сознался

бы ей, что совсем растерян от всей этой запутанности жизни. Лида любит такие его

порывы, бережно прижимает к себе и становится молодой и влюбленной...

Дежурная по этажу, зевая, протянула Ивану ключ от номера…

Лида боялась, чтобы дети не заразились, не заболели в дороге, поэтому потратилась

на купе в мягком вагоне. Все время она оберегала их от сквозняков, не открывала окно, но сейчас, когда за Каширой поезд прогрохотал через Оку, она ничего больше не могла

поделать с собой.

Она отсадила детей спиной к движению поезда, между снятыми уже чемоданами, и

умоляющими жестами попросила Елену Ивановну сесть подальше от окна; за жесткие

ремешки спустила тугую, глухо стукнувшую раму и отрешилась от всего, как только ударил

в лицо лесной влажный воздух Подмосковья.

Под скорый стукот колес, который, ворвавшись снаружи, стал звонче, все так же

плыли большие березы, такие же, как за Окой, окутанные нежно‐зеленой дымкой только

что распустившихся листьев, такие же оборчатые елочки с густым, устоявшимся цветом

хвои, те же плотные осиновые лески, от которых темнело в купе. Но теперь невозможно

было на них наглядеться.

Глаза ловили мелькающие названия маленьких станций, за которыми распластались

на косогорах деревни с черными избами. Михнево, Домодедово, Расторгуево, Бирюлево ‐

в этих давних, кряжистых названиях не было поэтичности, с какой назывались украинские

местечки, но они были такие родные, такие московские, корнями вросшие в эту землю. В

стороне схоронились за увалами Горки, из которых Ильич по этой самой железной дороге

прошел свой последний путь в Москву...

Когда мосты загрохотали не только над речками, но и над асфальтовыми дорогами и

мостовыми, над рельсами поперечных путей, когда впереди в сизой дымке начали

угадываться прямые линии строений и вдруг солнечной точкой высоко блеснула первая

золотая луковка еще невидимой церкви, Лида заплакала, улыбаясь подрагивающими

губами. Слезы текли, раскатываясь по щекам от ветра, и было сладостно и легко. И стало

бы совсем хорошо, если б разрыдаться в голос.

Иван в это время прохаживался по перрону Павелецкого вокзала и занимался тем, чем занимаются все встречающие: мучил себя ежеминутным подглядыванием на часы.

Нервно позевывая, он разглядывал стены и окна тихого вокзального здания и

размышлял о том, что Павелецкий ‐ чуть ли не самый маленький вокзал в Москве, но

самый священный. Отсюда Москва провожала Ильича последний раз по всем своим

улицам, от Кожевников до Охотного ряда.

Где теперь тот поезд, который пять лет назад, в полнейшей тишине, стараясь не

пыхать паром, подходил к этому узкому перрону?

Вся партия истосковалась по Ильичу. Был бы он на конференции, сидел бы на

председательском месте ‐ куда меньше было бы ненужных, опасных сейчас

противоречий и споров! Он разрешил бы их мудрым словом, которому верил весь народ.

С каким насмешливым сожалением вспомнил Иван себя ‐ молодого, огорошенного

поражением мальчишку. Тогда, после Медового, он вздумал не согласиться с Лениным, ему казалось, что можно только наганом разрешить все противоречия. Да и один ли он

этакий петух был в партии! А Ильич указал такой путь, что основная масса крестьянства

разом повернула к советской власти, и теперь уже ничто не отвратит крестьян от нее. Да

на что ни взгляни ‐ всюду Ленин заложил такой фундамент, что отныне не найдется

вовеки ни империалистов, нм оппозиционеров, у которых достало бы сил поколебать этот

фундамент.

Ильича, Ильича бы увидеть на конференции! Вот вошел бы он в зал, присел бы с

листочком и карандашом на ступеньки трибуны, как сидел на ЛП Конгрессе Коминтерна, и от неистового облегчения задохнулись бы на миг сердца делегатов.

Последние годы в партии стали говорить: «Вожди». Не слишком ли много появилось

вождей, которые примеривают на себя Ленинское наследство? Оно им не по плечу, они

путаются в нем и спотыкаются во все стороны.

Правильно говорил Сталин на пятнадцатом съезде, что у нас на крутых поворотах

уже немало вождей выпало из тележки. Когда ‐ то выпал Плеханов, потом ‐ Алексинский

и Богданов, после революции с треском вывалился Троцкий, вслед за ним ‐ Зиновьев и

Каменев. Каждый из них лихорадил партию, пытался ее расколоть, истощал ее силы во