быть, Ворюгин брякнул просто так, вычитав что‐то о проблемах быта.
Один раз Хитаров теплее обычного пожал ей руку и с уважительным сочувствием
коротко взглянул в глаза. И если он это сделал даже потому, что узнал, то все равно это не
было бестактно.
В эти годы она полюбила бродить по городу и словно с глазу на глаз оставалась с
Новосибирском, все приглядывалась к нему.
Его широкие улицы, застроенные в большинстве таежными бревенчатыми домами, словно сразу были рассчитаны на проспекты. Они шли насквозь, без изгибов
и закоулков, от Оби до Заельцовского бора и от вокзала
до Каменки, и делили город на маленькие прямоугольные кварталы. На этих улицах
не во что было упереться ветрам, которые свистели почти каждый день.
Городу было сорок лет, всего лишь на год он был старше Лиды. Отродясь он не знал
ни замшелых крепостей, ни древних колоколен, он прожил в девятнадцатом веке только
шесть лет.
Самым старым каменным Зданием был торговый корпус на Красном проспекте, построенный в 1910 году. Длинный и кряжистый, с натужливым купеческим размахом, он
был карикатурным подобием московских торговых рядов на Красной площади. Это
двадцатитрехлетнее здание выглядело ужасно древним перед конструктивистскими
коробками Доходного дома и Госбанка, перед прямолинейным профилем Дома Ленина.
Город не лез ввысь, силуэт его был приземист и монотонен. Он раздавался вширь на
сибирских просторах. Только за первую пятилетку он шагнул на левый берег
Оби, сметая корпусами «Сибкомбайна» деревню Кривощеково; он рванулся на
восток, и загородная станция Ельцовка оказалась в центре нового соцгорода, он вторгся в
Заельцовский бор и потеснил его крупнейшим в Сибири мясокомбинатом, получив за это
звание «Сибирского Чикаго»; на реке Иня вырос Первомайский район, возле новой
станции Эйхе, которую называли «воротами в Кузбасс».
Город, как богатырь, притягивал железнодорожными линиями к себе всю Западную
Сибирь.
Лида изумилась, узнав имя основателя города. Это был путейский инженер и
писатель, автор любимых с юности книг «Детство Тёмы» и «Гимназисты» ‐ Николай
Георгиевич Гарин‐Михайловский.
Когда он вел Транссибирскую магистраль, колыванские купцы совали богатые
взятки, лишь бы он проложил линию через Обь возле Колывани. Но он, как некий
император, стал на пустынном устье Каменки ‐ здесь будет город заложён! И стало по
сему. И это не было гонором ненавистника купцовских взяток или поэтической прихотью
писателя. Просто был бескорыстный и точный инженерный расчет. Недаром речушка
называлась Каменкой: по низменным и топким обским берегам тут нашлось едва ли не
единственное место с каменным основанием, о которое и оперлись навечно устои
железнодорожного моста.
Но город не думал о своем основателе, он был слишком молод, чтобы копаться в
родословной и уважать старину. Единственное, что берег он в памяти ‐ борьбу с
колчаковщиной. Это узнала Лида, когда отыскала, наконец, в Новосибирске тихий, покойный уголок.
Это было в первые месяцы одиночества. Мартовский снег стаял с деревьев и крыш, но опять начались морозы. Тротуары покрылись гололедью, от сверкания солнца было
еще холодней. Тучи и туманы хоть немного кутали город, а теперь он стоял совсем голый
под высоким зеленоватым небом.
В выходной день Лида решила все же подышать свежим воздухом, хотя и не
рискнула в такой холод взять с собой детей. Она шла вверх по Проспекту, навстречу
северному ветру, который струйками гнал по зеркалу гололеди белую пыль. Она подняла
шарф до самых
глаз, сцепила руки в старой муфте и семенила, чтобы не поскользнуться.
Снаружи у нее были только глаза да частица лба, но ветер жег и этот кусочек тела.
так что болело надбровье. И вспоминалась дорога в Батраках, которая плыла и плыла
навстречу и уносила назад, и каждый укол снежинок отдавался в висках. И вспомнилось
солнечное небо в Москве, такое теплое и тихое, когда Москалев встречал всех на
Павелецком вокзале и поцеловал ее небрежно, точно мимоходом задев губами.
Там, в прошлом, черточка за черточкой, складывалась ее теперешняя судьба, Так и
все, наверное, живут ‐ сразу В трех измерениях: В прошлом‚ в настоящем и в будущем.
Каждый день что‐нибудь да вспоминается, и не потому, что больше нечем заняться, а
потому, что повсюду натыкаешься на связи с прошлым, каждый день думаешь о завтра, и
не потому, что плохо сегодня, но потому, что все, что ни делается сейчас, рассчитано на
завтрашний день. Разве что, когда ешь да спишь, полностью находишься в настоящем.
Человек живет больше прошлым и будущим. Настоящее ‐ лишь стык двух
других измерений, и такое оно короткое и текучее, каждое мгновение оно возникает
из будущего и тут же уходит в прошлое.
Лида закрывала глаза от ветра, и натыкалась на торопливых прохожих, клаксоны
автомобилей раздражающе прорывались в уши и усиливали сумятицу ветра людской
торопливости. И скульптура рабочего у окончания бульвара посверкивала от снежинок, взметаемых с нее ветром. Рабочий с засученными рукавами один неподвижно стоял
среди этой сумятицы и поднимал руку с молотом.
Дойдя до широких ступеней Дома Ленина, Лида остановилась. Колонн у Дома не
было, но казалось, что весь он составлен из колонн: ни карнизов, ни лепки ‐ только
массивные параллелепипеды, устремленные ввысь, да увенчивающий их ступенчатый
фронтон, который повторяет силуэт Мавзолея. На фронтоне выбита надпись: «Ленин
умер, но дело его живет». Лиде всегда казалось, что в стиле этого дома ‐ возвышенном, строгом и прямолинейном ‐ воплотилась эпоха революции.
Дом Ленина построен самим народом. В двадцать четвертом году в кассах всех
новосибирских магазинов продавались «кирпичики», каждый стоимостью в настоящий
кирпич, и на эти народные деньги возведен памятник Ильичу ‐ не монумент, а здание
которое полезно людям, в котором кипит общественная жизнь.
Она повернула обратно, по решила хоть раз взглянуть, что же находится позади
Дома Ленина, за некрасивым деревянным забором, притулившимся сбоку. Она вошла в
калитку и по обледенелой дорожке пошла вдоль глухой боковой стены.
Здесь было запущено и тихо. Ветер остался на улице, и жидкие деревья не гнулись, а
лишь трепетали, поблескивая ледком на ветках. Лида дошла до конца стены, повернула
налево и невольно отступила на шаг.
Из прямоугольной площадки вырастала корявая скала. она раздалась на вершине, пошла глубокими трещинами. Из скалы поднималась обнаженная рука, напрягшаяся
буграми мускулов. Эта рука расколола скалу, высвободилась из ее глубин и подняла
факел, каменное пламя которого, зажженное, может быть, еще в подземельной тьме, теперь рвалось по ветру.
Лида замедленно взошла по ступенькам и у подножия скалы прочитала на
мемориальной доске, что здесь похоронено 104 революционера, расстрелянных
колчаковцами.
Памятник был серый и шероховатый, он был вылит просто из бетона, из бедного
материала пролетарского искусства первых лет революции. Поэтому он потрясал
еще сильнее. Это был великий революционный памятник, такого
потрясающего лаконизма Лида еще не встречала. С той поры скверик у Дома Ленина
стал любимым местом ее прогулок.
Сюда она прибежала и в январский вечер 1934 года, прямо с краевой партийной
конференции, о которой готовила в газету отчет. Она ходила по дальним дорожкам и
сквозь сплетение жидких ветвей видела в полутьме мягкий абрис руки, слабо
подсвеченной лампой на столбе, и вспоминала свои мысли о трех измерениях.
Сегодня в монотонном гуде толпы делегатов, забивших все проходы фойе, выделился знакомый голос и произнес у самого уха:
‐ Можно тебя на минутку?
Она резко обернулась и увидела маленькие черные глаза и заострившиеся скулы. От
гнева запершило в горле, она шепотом спросила, заботясь о том, чтобы шепот не пропал в
гуде, но чтобы и слышен был только одному человеку:
‐ В чем дело?.. Что тебе нужно еще?.. Ах, да! Единственное, что я тебе еще должна—
это твоя фамилия... Но... оставь меня в покое. Я не буду возиться с этим, не хочу
рассказывать во всяких инстанциях, что столько лет жила с эгоистом и трусом!
Пока она, почти спокойно, бросала эти слова, Москалев, прикусив скривленную губу, искоса поглядывал по сторонам, принимая плечом толчки густо двигающихся в фойе
людей. Бросив последнее слово, она пошла прочь.
Она пробилась в свободный угол и привалилась грудью к подоконнику. На улице
падал снег, ветер косо заносил его в сторону окна, и на черное стекло бесшумно
налеплялись и налеплялись снежинки. Лида прижалась лбом к прохладному стеклу, закрыла глаза.
И услышала за спиной прежний голос, и еще не разобрав интонации, выпрямилась, готовясь оборвать этот ненавистный и, конечно уж, накаленный ненавистью
голос. Но она услышала слово, произнесенное почти растроганно:
‐ Спасибо.
Она опустила напрягшиеся плечи.
‐ Спасибо. Я ведь и не о том. Я умоляю тебя разрешить детям приехать ко мне на
лето. Умоляю, слышишь? И еще прошу ‐ скажи Васе, пусть приведет бабушку в
двенадцатый номер гостиницы Советов.
Как трудно далось ему слово: «Умоляю!..» Когда Лида обернулась, его уже не было.
Потом она ходила по скрипучим дорожкам, сереющим в темноте между белыми
сугробами и черным кустарником.
Два большевика, люди одной любви к общему делу и одной вражды к врагам! Их
общему прошлому поставлен этот памятник, зовущий в общее будущее. И она ощущает, что из будущего приходят и приходят минуты, а ненависть не убывает, ненависть остается
с нею.
...Иван отошел от Лиды, испытывая благодарность. Это чувство возникло еще вчера, когда его встретил председатель партколлегии и баском сказал, раздувая усы:
‐ Послушай‐ка, Москалев! Твоих семейных дел я не знаю, никаких заявлений не
получал. Но сын по тебе, скучает. Неладно.
А Иван и сам знал, что неладно, и какой уже год старался так и сяк восстановить
контакты с ребятишками, в каждый свой приезд шел к прежнему своему дому, пробирался по темному туннелю, чтобы свидеться с собственными детьми. Он хотел бы
увезти их в Томск, пускай только на лето, но не решался поговорить с Лидой, зная, что
нарвется на неприятность, больше ничего.
Краткие слова Кузнецова были, может быть, последним толчком, который бросил
его, как в прорубь, в разговор с Лидой. Любой неприятности ждал от нее Иван, но только
не
такой ненависти. Неспокойный и рассеянный, пробирался он в толпе, сам не зная
куда, пока не столкнулся с маленьким человеком, у которого была молодая, легкая
фигура и не
соответствующее ей дряблое, морщинистое лицо. Иван бы не обратил внимания на
этого человека, если бы не почувствовал его взгляда. Он не запомнил лица, но глаза, ненавидящие и мстительные, так и влипли в память, как влипает в скулу удар кулака, Очнувшись, он увидел рядом знакомого и спросил:
‐ Кто это…прошел сейчас? Вон, вон ‐ маленький, спина видна в сером пиджаке.
‐А‐а! сказал знакомый.‐ Ковязин, инспектор сельхозотдела Крайисполкома. Иван
тотчас вспомнил Кожуриху и протянутую для пожатия сухую руку Ковязина, так и
повисшую в воздухе.
‐ Послушай, так ведь его с работы снимали и даже сажали.
‐ Ну‐у, вспомнил! Его за перегибы снимали. А у кого их тогда не было? Это же
перегиб, а не уклонизм.
Ивану казалось, что идет он себе по залу и только в душе чувствует какое‐то
изумление. А на самом деле он шел, выпятив нижнюю губу, и удрученно покачивал
головой, вызывая улыбки окружающих.
Встреча с Ковязиным вызвала в памяти еще и Боброва. А Отландеров? А все, кого
поисключал из партии за головотяпство, хвостизм, бесхозяйственность, бытовое
разложение? Все они вольготно ходят по земле, и все они запомнили Москалева.
Иван с тоскою думал о том, что Лидия, вероятнее всего, ничего не скажет Васе. Но на
следующий вечер дежурная по этажу передала записку: «Папа, мы были у тебя, но тебя
не было. Придем завтра в пять. Жди обязательно. Вася».
Почерк был корявый, не старательный, но зато довольно твердый, мужской. Свою
записку сын написал совсем недавно, вот на этом самом месте еще не развеялся след от
его присутствия. Ох, как редко слышал Иван, что ему говорят ‐ «Папа!»
"В буче" отзывы
Отзывы читателей о книге "В буче". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "В буче" друзьям в соцсетях.