ушли. Вася с Митей, переглянувшись, остались, и военный больше ничего им не сказал.

Позже Вася спросил у отца:

‐ Кто это такой?

‐ Да вот, на смену Подольскому прибыл ‐ Овчинников.

Вася вспомнил разговор зимой:

‐ Значит, снимают Подольского?

‐ Да нет, отзывают в краевое управление, с повышением даже.

Папа говорил спокойно, чуть меланхолически. Прошло в молчании несколько минут, и он цыкнул губами. Вася знал у него эту привычку, это означало, что папа

удручен.

‐ Жалко Подольского, ‐ сказал Вася.

‐ Да‚‐ уже не скрывая грусти, ответил папа. ‐ Хороший товарищ. Надежный

коммунист.

Скоро Подольские уехали в Новосибирск. А через месяц и Вася с Элей собрались

домой. Папа снова ехал в крайком и вез их с собой.

Джек забрался на сиденье «Бьюика», думая, что едут на дачу. Его выгнали из

машины, и он недоуменно ворочал глазами, оглядывая всех по очереди.

На вокзале тетя Роза поцеловала Эльку, пожала Васе руку и нахмурилась, и

улыбнулась невесело, и сказала папе:

‐ Хоть ты‐то возвращайся скорей.

III

Иногда Иван, оставшись в полночь один, сжимал виски ладонями и так сидел с

закрытыми глазами в своем горкомовском кабинете. Но в наступившей тишине не было

отдыха, потому что хоть люди и ушли на покой, а дела, которые они приносили, все

толпились здесь. И все вины, лежащие на нем, Иване, никуда не подевались даже в

ночной тишине.

Открывая глаза, Иван видел прямо перед собой карту, на которой был обведен

красным неровным овалом Томский район.

Каждый день он взглядывал на него: то с лаской, то машинально, то по деловой

потребности. А сейчас район зиял как неверная топь, отграниченная предупреждающей

красной линией. И вязнешь в ней, и затягивает с головой, и скоро дыхнуть будет нечем.

Хорошо хоть, что Вася не остался больше в Томске.

На кой это черт надо, чтобы сын видел отца растерянным?

С чего же все началось? С раскрытия «Ленинградского центра» и «Московского

центра?» Нет, не был неожиданным обвинительный акт против Зиновьева. Каменева, Евдокимова, Гертика, Шацкого, Мясникова. Это были отпетые оппозиционеры, которые много лет атаковали генеральную линию партии.

С постановления ЦК ВКП(б) о проверке партийных документов? Нет, его воспринял

Иван как справедливую необходимость. Разгромленные враги позабились по щелям и

уповают на новый подъем мировой контрреволюции, банды которой лезут на рожон,‐

нацисты, фашисты, самураи. И в ожидании схватки мы чистим себя, обращая свой меч

вовнутрь ‐ на явных, и тайных, и потенциальных союзников мировой контрреволюции.

Все правильно, все как и должно быть.

Так думал Иван.

Но с чего же все началось? С «дела Енукндзе», которое в общей буче промелькнуло

почти незамеченным? Иван прочитал в «Правде», что секретарь ЦИК СССР Енукидзе

получал сигналы о засоренности аппарата ЦИК, но аппарат не почистил. ЦК ВКП(б) исключил Енукидзе из партии с такой формулировкой: перерожденец и обыватель.

Прочитав о «деле Енукндзе», Иван только пожал плечами: в оппозициях человек никогда

не участвовал, чего занесло его в эту кашу?

С чего же начался вихрь комиссий, который пронесся по краю, кое‐где сметая

секретарей райкомов и председателей РИКов, у иных вытрясая партбилеты?

Пожалуй, у этого вихря было сложное зарождение. Тревога, охватившая всех после

убийства Кирова, как‐то незаметно подменилась нервозностью. Иван не раз вспоминал

Васин вопрос: почему оказалось так много убийц Кирова и жили они в разных городах?

Это был, конечно, наивный вопрос, и опытному политику нечего было над ним ломать

голову, и правильно тогда Иван ответил сыну. Но вот, поди ж ты, вопрос‐то вспоминается.

Возникал в сознании шепот Трусовецкого, и казалось Ивану, что нервозность

родилась еще до тревоги, она сквознячком ходила уже на последних заседаниях XVII съезда, когда время подошло к выборам ЦК. Иван ни о чем не расспрашивал

Трусовецкого и не знал. откуда пошли эти разговоры о смене генсека. Он не хотел их

слышать! Он привык к тому, что только оппозиционеры атаковали Сталина, он не хотел

менять генсека, как, наверное, ветераны не хотят менять старое, простреленное, обожженное знамя полка на новое, хотя оно того же цвета и с теми же девизами...

И вот вихрь нервозности докрутился до Томска.

Иван не боялся проверок, он вообще любил привечать гостей. И пусть найдут

недостатки, но он всегда спокоен за главное: за верность генеральной линии партии.

Председатель комиссии ‐ новый второй секретарь крайкома ‐ носил высокую

каракулевую шапку и очки с железными дужками. Он был похож на сельского учителя, у

которого черты интеллигентности потускнели под налетом деревенской опрошенности.

Разговаривал он с добродушной грубостью простецкого и снисходительного начальника и

легонько постукивал собеседника в грудь костяшками пальцев. И, несмотря на

добродушие, эта снисходительность окружала его холодном и отстранила людей на

почтительный шаг.

Три дня комиссия разъезжала по городу, не очень теребя Москалева. А если

проверяющие мало обращают внимания на секретаря, то значит особых провалов не

обнаружено.

Иван спокойно занимался своими делами. В эти дни как раз собрался первый слет

стахановцев Томска ‐ в том же зале Дома Красной Армии, где проходил траурный митинг

после убийства Кирова. Тогда Иван вышел на трибуну совсем больной, встревоженный, разбитый тяжелым известием, и никто не знает, чего стоила ему та прощальная речь. А

сейчас он здоров и бодр.

До начала заседания, ходя по фойе среди рабочего люда, Иван испытывал такое же

чувство, как и в деревне, когда ездил по колхозам с Цехминистрюком: будто добрался до

самой сути. Где‐то разъезжала комиссия, из которой никто почему‐то не пришел на слет, где‐то сквозила тревога, существовали на земле недоуменные вопросы, а Иван будто

стоял на самом фундаменте, где все прочно, надежно и уверенно.

После того, как Стаханов установил мировой рекорд по добыче угля, словно

прорвался трудовой энтузиазм по всей стране. Кузнец Горьковского автозавода Бусыгин, паровозный машинист Кривонос, перетяжчик Ленинградского «Скорохода» Сметанин, ивановские ткачихи Виноградовы, ‐ каждый месяц вскипала слава новых и новых рабочих

имен. И вслед рвались тысячи к трудовому подвигу.

Пусть в Томске нет гигантов индустрии, автозаводов и шахт, но он тоже надежная

ячея в фундаменте социалистического строительства. Вот Москалев пожинает руку

столяру из Моряковского затона Ивану Старостину и спрашивает:

‐ Ну, как, тезка, теперь на мотор не жалуешься?

‐ Но, что вы! Крутится, как черт.

Прежний моторишко не тянул и трех станков, Москалев помог затону раздобыть в

Новосибирске более мощный, и тогда Старостин усовершенствовал свой долбежный

станок и дал, за смену 1740 процентов нормы, заработал за день 98 рублей, вместо

обычных шести. Сейчас к нему подтягивается весь цех.

Лицо у Старостина мягкое, в мелких морщинах‚ хотя он, не стар. Иван давно заметил, что у столяров лица мягкие, добрые, а, например, у металлистов ‐ суровые, решительные.

Может быть, конечно, это субъективное восприятие, но Ивану казалось именно так.

‐ От крепких папирос и цигарок в фойе стоял чад, как стоит он в кузнечном цехе, когда работают горны. И очень привычно было увидеть в этом рабочем чаду кузнеца

Беликова

‐ Иван так и познакомился с ним, на заводе, пробравшись сквозь горячий туман, пахнущий окалиной. Беликов недавно перешел на два горна и увеличил

производительность в четыре раза.

И с ним перебросился Москалев шутливыми фразами, ему приятно было

подчеркивать свое личное знакомство со стахановцами. Каждый партийный

руководитель гордится, хотя бы про себя, знакомством с рабочим человеком. Честное

слово, эта гордость идет от сознания, что рабочие ‐ главные люди государства. А кто ж это

не станет гордиться личным знакомством с : главными людьми?

Несколько странно было увидеть в таком производственном чаду профессора

Кодамова, одного из медицинских светил Томска. Он пробирался через толпу к

Москалеву, рассеивая ладонью дым перед лицом. На слет стахановцев была приглашена

и лучшая интеллигенция.

Когда Иван вышел на трибуну, ему вспомнился Киров, о котором именно здесь

говорил он последнее слово несколько месяцев назад. Но вспомнился не траурный

митинг, а радостный, сияющий Киров на трибуне XVII съезда. И Москалев воскликнул, глядя в переполненный зал:

‐ Мы полны счастьем и гордостью, что живем и боремся в эпоху Сталина, завоевываем радостную, веселую жизнь. И хочется жить, жить без конца! Я бы хотел

спросить профессора Александра Семеновича Кодамова: нельзя ли как‐нибудь продлить

нашу жизнь?

‐ Добьемся! ‐ густым голосом весело сказал профессор, и все захлопали в ладони.

‐ В самом деле, надо это как‐то потребовать от медицинского мира. Вот здесь

собрались наши герои, перевыполнившие планы, свергнувшие старые нормы. А вы какие

нормы будете давать, товарищи медики?

‐ Нормы здоровья, ‐ воскликнул Кодамов.

‐ По ‐ больше здоровья!

Иван приветственно помахал рукой и продолжал:

‐ Нам надо, чтобы лучшие люди медицины продлили нашу жизнь. Товарищи, мы

живем так красиво и радостно, что действительно не хочется умирать, и поэтому мы

вправе предъявить такие требования.

…И вот этот счастливый вечер закончился совсем не так, как надо бы. Еще не

остывший от вдохновения, ‐ Иван едва успел войти домой, как зазвонил телефон.

Председатель комиссии приказывал немедленно явиться.

Слегка встревоженный неурочным вызовом, страдая от собственной торопливости, Москалев прошел через вестибюль горкома, кивнув вытянувшемуся перед ним

сотруднику НКВД, которые после убийства Кирова заменили милиционеров на посту в

горкоме партии.

Второй секретарь крайкома, сидя за москалевским столом, холодно блеснул очками

навстречу. В одном из кресел едва уместился, переваливая бока через подлокотники, громадный, длинноусый член краевой партколлегии, представитель Максима Кузнецова.

На стуле у окна, рядом с Овчинниковым, преемником Подольского, сидел моложавый, ладный парень, тоже член комиссии. Только сейчас до Ивана дошло, что это сотрудник

УНКВД.

‐ Сад‐дись,‐ с досадой буркнул секретарь крайкома, и Москалев опустился в кресло.

‐ И говорить‐то с тобой неохота. Под самым твоим носом раскопали мы гнездо

троцкистов ‐ в индустриальном институте. Твой идеолог Байков даже чаи с ними ганивал.

Что скажешь?

‐Ч‐ч‐черт‐те ч‐что!‐ длинно прошипел от неожиданности Иван. ‐ Надо спросить у

Байкова, разобраться.

‐ Мы ‐ то спрашивали. Стало быть, не в курсе? Стало быть, что называется, политическая близорукость? Так это называется? А?

‐ Сколько мы их тут повылавливали, а вот поди ж ты! ‐ сказал Иван, ища сочувствия у

седых обвислых усов, космато торчащих перед глазами. Но они не шевельнулись.

Он повернулся всем телом и через спинку кресла с укором посмотрел на

Овчинникова, но встретил невинные и чуть иронические глаза.

‐ Дальше, ‐ резко бросил председатель комиссии, будто хлестнул Ивана, чтобы он

возвратился в прежнее положение.

‐ Почему «дело Енукидзе» не обсуждали?

Иван ответил не сразу, и стало тихо, как в пустой комнате. Он вдруг понял, что только

вдвоем они разговаривают, будто сидят наедине. Но уединения нет, и не по себе

становилось от неподвижности людей, их будто не было в кабинете, но они слышали все, они будто не слушали, а подслушивали.

Председатель не стал дожидаться ответа.

‐ Дело Енукидзе учит,‐ сказал он,‐ как честные В прошлом люди попадают на удочку

врага и перерождаются. А секретарь горкома не понял этого важнейшего смысла.

Политическое благодушие!

Словно второе клеймо влепили Ивану, наверное, в душу, потому что там всего

больнее отозвалось.

‐ Скажите‚‐ вежливо вошел в разговор человек у окна.‐ Вы были на банкете у

Сырцова?

…Банкет и Сырцов... Какие‐то пустые, ничего не говорящие слова. Иван собрался

было сухо ответить: «Нет!».. Банкет у Сырцова?.. Медленно стало всплывать

воспоминание, и чем яснее поднималось оно из шестилетней глубины, тем тяжелее

опадало что‐то в душе, может быть, сердце опускалось все ниже.