той грани иносказания, когда посторонний человек все равно ничего не поймет.

Заворг веско сказал:

‐ Понял тебя. Вмешиваться не советую, там виднее. Да, это официально: крайком не

советует вмешиваться!

Иван свалил на телефон руку с трубкой и оглох в гробовой тишине кабинета. Так, наверное, бывает в одиночной камере, где, может быть, сейчас сидит Подольский.

Чекист, мальчишкой пришедший в гвардию Дзержинского, сидит в камере НКВД!

ЧК и ГПУ всегда были рядом с партийным работником. Так было в Меловом, когда

вместе стреляли по кулачью, а потом вылавливали его; так было в Кожурихе, так было в

Томске, пока не приехал Овчинников. ЧК всегда была под рукой у партийного работника, как меч, который можешь выдернуть в любой момент, когда увидишь врага. А теперь ‐

меча советуют даже не касаться, пускай действует меч сам по себе, как в сказке.

Словно сразу двух Подольских видел Иван. Один ‐ красивый, черночубый, с лихим

прищуром проницательных глаз, четкий и стремительный, как настоящий меч

революции. Другой ‐ ловкий и лощеный, как белый офицер, с косым чубом, как у

Гитлера, с жестокостью в прищуренном взгляде. Иван и не знал до этого, что одно и то же

лицо может восприниматься абсолютно противоположно, в зависимости от любви или

ненависти к нему... Что же это за преступления, о которых нельзя сообщать даже

партийному руководителю? О преступлениях Троцкого и Зиновьева знала вся партия, весь

народ. Неужели у Подольского они еще чудовищней? Где и когда он успел их совершить, если был всегда рядом?.. Иван не умел отделаться от своей любви к Подольскому и не

мог не верить крайкому, и не знал, не знал он, какой же Подольский ‐ настоящий!

Иван был компанейским человеком, и это свойство отражалось на стиле его работы, как вообще отражаются на стиле человеческие свойства любого руководителя Иван

любил работать в окружении друзей, с которыми легко переходить от общих дел к

личным, с которыми поругаешься без последствий и вместе ответишь за прорывы и

поровну разделить победу.

Не мог так работать Иван, когда под ударом комиссии разваливалась дружба ‐

коллегиальность, когда его, одного выставили напоказ отделив от коллектива и в, личный

адрес записали такие слова «слабое руководство», «политические ошибки». И

раздвоились думы о Подольском, и Бальцер раздражает своей отчужденностью, и неприятно смотреть в глаза Байкову, т мерещится, что Трусовецкий неискренен и

хитер...

Прошли и весна, и лето, и вроде след от комиссии растаял, но уже не работалось

Ивану – и руки те же как будто, а не поднимают прежнего, словно надорвался человек.

А тут подошла уборка, и второй секретарь крайкома, руководящий сельским

хозяйством, начал бомбить телеграммами, угрожая снятием с работы за срыв

хлебозаготовок.

По ночам Роза плакала, торопливо гладя мужа по плечам, по груди своею теплой

рукой:

‐ Ты так похудел, даже страшно! Из‐за чего они так рассвирепели? Ведь не стал ты

хуже работать? Ведь ты ни в чем не изменился.

Иван прижимал ее сильно, чтобы она почувствовала его надежность. В темноте Роза, конечно, не видела его лица, но все равно он старался, чтобы у него выражение было как

можно уверенней.

А Роза шептала: ‐ У тебя одного больше ума, чем у всего бюро. Так от чего ты

советуешься да примеряешься? Вон как твои помощники напугались и отступились от

тебя. Какая тут с ними коллегиальность? Пусть крутятся, пусть слушаются и не пикнут. Все

равно и за них тебе отвечать одному.

Иван вспоминал, как бывшая жена Лидия на каждом шагу укоряла за

упрощенчество. И он сейчас с прежним раздражением обвинял ее в том, что все—таки

она сумела внушить ему кое‐что: действительно он порой слишком примеряется, когда

надо властвовать. Сталин, небось, не церемонится: в партийных‐то кругах известно, что в

последнее время все основные политические указания исходят единолично от него...

На другое утро он вошел в горном, замкнутый и неподступный. Он позвонил

Трусовецкому и сказал:

‐ В рабочем порядке надо срочно принять решение

бюро горкома слушай, читаю: «1. Предупредить сельсоветы и парткомы колхозов, что

горком поставит перед горКК вопрос о проведении специальной чистки для всех членов

парткомов и членов партгрупп сельсоветов которые не обеспечат выполнения плана по

хлебозаготовкам всеми колхозами без исключения и каждым единоличником в

отдельности. 2. Обязать горпрокурора немедленно арестовывать и предавать суду всех, невзирая на партийность и должности, от кого пахнет душком саботажа хлебозаготовок».

Согласен?

В трубке помолчало, потом сквозь тихое шипенье донеслось что‐то вреде крёхота, и

голос примирительно произнес.

‐ Давай соберемся, посоветуемся. Не перстнем ли, Осипыч, с самовольной чисткой?

Иван другого и не ждал от председателя. Еще снимая трубку, он готов был

взорваться ‐ и взорвался:

‐ Тебе советоваться, а мне отвечать, дьявол вас всех побери! С твоими недогибами

да советами куда дойдем? Я спрашиваю, ты лично, без советов, согласен с таким

решением или нет? Много ты до сих пор заготовил хлеба или нет?

‐ Та согласен‚‐ проворчал Трусовецкий.‐ Шо кричишь?

Байков ответил даже как‐то обрадовано‚ даже с какой‐то благодарностью:

‐ Да что уж теперь меня‐то спрашиваешь? Другие‐то как? Трусовецкий согласен?

Откровенно говоря, не по душе такая скоропалительность, но наверное, надо.

Бальцер сказал только одно слово:

‐ Давай?

И было неприятно Ивану, что лишь откачнувшийся заместитель поддержал его

полностью…

Москалев хотел сам все поправить все превозмочь в этом городе, с которым

сроднился, ‐ все‐таки почувствовал прямо блаженство когда в самый разгар мучительно

затянувшейся уборки, подгоняемой прокурором и горКК, его внезапно выдернули из этой

кутерьмы. По

решению бюро крайкома, он отзывался на работу в краевой аппарат. Он не знал, чья

это была инициатива, но думалось, что рука Эйхе выручила своего старого работника. А

Роза узнав о переводе, сказала с грустной но смешной:

‐ Быстро отруководился, вождь томских большевиков.

После приезда комиссии Иван еще не виделся с Эйхе: в пору сева, сенокоса и уборки

никого не вызывали в крайком. Оказавшись в Новосибирске, он первым делом решил

попасть к нему на прием. Ему хотелось рассказать о неприятных методах работы

комиссии и еще ‐ проверить себя: маленько мучило, правильное ли решение он выбил

самовластно у членов бюро горкома.

Он поднялся по лестнице, которая у стены разделялась на два пролета, где когда‐то

он сватал на горсовет Трусовецкого, и где Роза позвала на свидание. И то трудное время

представилось таким радостным и легким.

У Эйхе шло заседание, слушали отчет барабинского секретаря. Иван тихо пробрался

в зал и в самом конце укрылся за спинами.

Барабинский секретарь только что сошел с трибуны, над столом поднялся Эйхе.

Иван, готовясь к разговору, всматривался в него… Тот же неторопливый голос, тот же

тугой выговор та же‚ длинная, тонкая фигура похожая на фигуру Дзержинского; маленькая

острая бородка, не подрагивает, когда двигается подбородок, как будто она твердая и

наглухо влита в него. Все, как и год назад, ‐ в последнюю встречу, только вот‚ лицо стало более нервное, и ироническое выражение глаз пожесточело.

Хотя барабинский секретарь сидел в первом ряду, прямо напротив стола, Эйхе

показывал не на него, а простирал свою длинную руку к пустой трибуне:

‐ Вот образчик оппортунизма. Он почти завершил коллективизацию и думает, что

хлеб к нему потечет без оргработы. Он будет обижаться, если мы применим к нему

суровые меры... Со стороны отдельных работников начинает чувствоваться обида на

крайком за репрессии, применяемые к виновникам плохой работы по хлебозаготовкам, к

либералам. которые своим потаканием потворствовали троцкистско‐зиновьевскому

саботажу. Я должен прямо заявить товарищам: и впредь тех людей, которые будут

относиться с гнильцой к хлебозаготовкам крайком будет карать с суровостью.

Ивану расхотелось с глазу на глаз встретиться с Робертом Индриковичем. Этим же

самым языком с ним уже говорила комиссия. Но одновременно и успокоила речь Эйхе ‐

значит, в Томске напоследок Иван сделал правильно.

‐ Отруководился! ‐ сказала Роза. Хорошо, что отруководился, что переведен в

крайком. Хоть передохнет от неуверенности в себе и сориентируется для новой

самостоятельной работы.

Часть седьмая

НЕПОКРИВПЕННЫЕ ДУШИ

Отныне только два квартала разделяли отца и мать. Для них это был непреодолимый

раздел, и Вася знал, что никогда не увидит их вместе. Но теперь он мог видеть их

на дню обоих, и это было хоть каким‐то подобием нормальной семьи.

Часто перед тем, как заснуть, Вася лежал в темноте и прислушивался, не

возвращается ли мама с позднего совещания. Она там вместе с отцом, но домой придет

одна, пойдет одна по пустынным улицам ночью. Подъезд был гулкий, и даже здесь, на

четвертом этаже, было слышно, как хлопает входная дверь. Со второго этажа слышалось

шарканье ног, а если на третьем этаже кто‐то звонил в свою квартиру, то до Васи доходил

и звон,

только вроде глухого, тихого скрипа.

Томительно было ожидать маму и волноваться за нее с каждым звуком на

лестничной клетке надежда напрягала все нервы ‐ и пропадала, и снова тянулись минуты

во тьме и не давали спать.

Вася не надеялся и даже не мечтал, лишь порой просто воображал себе, как бы это

могло быть: позвякивает ключ в английском замке, и мать с отцом входят вместе

Шепчутся в коридоре, раздеваются ‐ и как будто ничего не бывало: ни Томска, ни тети

Розы.

Гулкое содрогание лестничной клетки прогоняло галлюцинацию, и мама входила

одна, и Вася даже как‐то успокаивался от того, что ничего не изменилось, а главное

потому, что мама благополучно прошла по улицам и через страшноватый ночной туннель.

И теперь уже легко засыпал.

Отец поселился в только что отстроенном стоквартирном доме на площади Эйхе.

Красный проспект здесь круто спускался к Оби. Новый дом стоял в низине да еще отходил

вглубь от линии проспекта, но все равно он господствовал над площадью. Его темно‐

малиновый массив с темно‐серыми полосами колонн и карнизов размахнулся на целый

квартал. Центральная часть верхних этажей отступала от общей плоскости стен, выделяя

мощность граненых углов, схваченных длинными каменными бал‐

конами. Он был похож на дворец. В просторных его подъездах бесшумно ходили

лифты.

Кое‐кто из Васиного дома переехал в этот дом, на пример, Левка Кузнецов.

Вася часто забегал сюда и часок‐другой валялся с книжкой на диване. И если отец

был дома, им обоим одинаково приятно было вот так заниматься своими делами

и чувствовать друг друга рядом. Но все это было не то, что в Томске: там он жил, а

здесь только ходил в гости. Да и Джека не привезли в Новосибирск, продали. Вася

с Элькой были уверены, что сделала это тети Роза, которая недолюбливала Джека.

Нет, материнская квартира была куда роднее. Мама с Элькой поселились вместе, отдав ему бывшую детскую. Тут было все свое, обжитое ‐ и продавленная кровать, и

залитый чернилами стол, и длинная деревянная полка с книгами, повешенная над

кроватью с таким расчетом, чтобы не вставать, а только приподняться,‐ и, взяв любую книгу опять упасть на полушку и читать себе да читать.

После отъезда бабушки в доме появилась Мотя, скуластая сибирячка. Когда она

смеялась, то рот растягивался до ушей полукругом, который точно соответствовал

нижнему обводу лица.

Теперь не надо было торчать в очередях. Вместо прежних укромно приткнувшихся у

магазинов надписей ‐ «Закрытый распределитель», ‐ нарядно ‚заиграли голубым фоном и

желтыми буквами непривычные вывески: «Гастроном». От одного их вида красивее стали

улицы. Мама с совещаний не носила больше бутербродов и конфет. В любом

«Гастрономе» навалом лежали и колбасы, и ветчина, и шоколад.

Мотя притаскивала полные корзины провизии, мама по вечерам иногда садилась с

ней подводить итоги.

‐ А, язви тя!‐ говорила Мотя своим резким, громким голосом.‐ Поди‐ка не возьму

себе.

‐ Что вы, что вы! ‐ ужасалась мама.‐ Я вовсе не хочу проверять вас! Я себя проверяю, чтобы хватило до зарплаты.