– Может быть, надо куда-то позвонить и сообщить об исчезновении Мэтта?

– Не знаю, – я колебался, – может, с ним все в порядке, а может, и наоборот. Просто ума не приложу, что делать.

– А где ты его еще не искал?

Я прислонился к буфетной кухонной стойке и посмотрел в окно, выходившее во двор, на статую Рекса, а потом – на пастбище.

– Есть такое место, куда Мэтту захотелось бы пойти, убежище, где он мог бы почувствовать себя спокойно, обрести гармонию?

– Не знаю, Кэти. Бывало, я искал его повсюду, а он в это время мог уже ехать в поезде за пятьсот миль отсюда.

Кэти ласково погладила, а потом потерла мне шею, чтобы я немного успокоился:

– Но куда бы сейчас могла пойти искать его мисс Элла?

Надо сказать, кстати, что с каждым днем прикосновения Кэти возбуждали меня все сильнее. Я снова посмотрел в окно, все еще ощущая прикосновение ее пальцев на затылке. Да, мать Тереза была права: я бы с радостью променял хлеб на любовь.

И меня осенило! Не знаю, почему я не подумал об этом раньше, не вспомнил: ведь все так понятно!

– Оставайся здесь, а я скоро вернусь, – попросил я Кэти.

– Ты куда?

– Туда, где сейчас Мэтт.

* * *

Я отшвырнул носком ботинка обломок кирпича у двери, раздвинул виноградные лозы, дверь сама немного отворилась, и я протиснулся в щель. В нос ударил хлористый запах побелки, свежей краски, и наружу вытек ручей известковой жидкости. Я вошел в это древнее святилище и не узнал его: скамьи были отчищены песком, стены зашпаклеваны, вымыты и выбелены, так что стали просто белоснежными, потолочные стропила заменены на новые, сосновые, шириной примерно в шесть дюймов. А вместо старой крыши проблескивала новая, алюминиевая. Но она была сделана так аккуратно, что голубиные гнезда совсем не пострадали от новшества – доказательством тому служили несколько жирных голубков: некоторые сидели, пребывая в тепле и сухости, а другие летали туда-сюда, пользуясь недавно проконопаченными и распахнутыми окошками, в которые мог теперь проникать свежий воздух. Полы тоже были как следует оттерты песком и теперь блистали чистотой, покрытые несколькими слоями полиуретана. Полусгнившая, промокшая насквозь, когда-то пурпурная бархатная обивка скамей была пропитана дегтярной жидкостью, и молитвенник, полусъеденный тараканами, тоже. Часть металлического алтарного ограждения была обновлена и почищена песком, равно как сам алтарь, прежде напоминавший деревянную колоду для рубки мяса. И распятие тоже стало как новое: фигура Христа была выпрямлена; голова, колени и руки очищены от грязи и покрыты льняным маслом.

В каждом мазке, в каждой перемене чувствовался почерк Мэтта. Более того: это была вершина его свершений, его мастерства, его шедевр.

Сам Мэтт лежал на полу, около алтарной ограды, свернувшись в спальном мешке, но лицом к алтарю, и непонятно было, жив он или уже умер. Сверху спальный мешок был покрыт известковой пылью, шпаклевкой и пятнами краски. Я подошел поближе и увидел, что он моргает и что зрачки у него величиной чуть ли не с десятицентовик, а глазницы запали, и лицо конвульсивно искажено и дрожит, руки при этом крепко сжимают голени.

Я достал из кармана пиджака пластмассовый футляр, распечатал его, достал шприц и выпустил воздух, а потом наполнил торазином и поднес его к холодной руке Мэтта.

– Так? – наконец-то он меня узнал.

– Да, дружище!

– Я не хотел, чтобы он бил ее, хотел помешать. Честное слово! Я хотел помешать!

– Мэтт, ты ни в чем не виноват. И никогда не был виноват.

– Но почему я не могу поверить тебе, поверить всем сердцем?

– Потому что твое сердце, как и мое… разбито.

Мэтт что-то беззвучно пробормотал, повернулся, выпрямился и, наконец, произнес:

– Любовь – это выбор. Это – решимость. Ведь она нам твердила всю жизнь, что «любовь – это как река: она втекает в тебя, течет в тебе и вытекает, как река. Если ты попытаешься остановить ее течение, она обойдет тебя и найдет себе другое сердце и пробьется на свет через него». Но к Рексу это не относится. Он выстроил вокруг своего сердца бастион, который не смогло бы разрушить никакое орудие. И поэтому сейчас от него, по сути, не осталось ничего, кроме грязи и костей, и потребовался бы святой Илия, чтобы возродить все это к жизни.

Мэтт с трудом сглотнул, словно проглотил нечто горькое, но продолжил:

– Да, она оказалась права: наша потребность любить нашла выход и обвилась вокруг нее. Ее любили десять человек, а Рекса не любит никто. Он – Мертвое море, а она – Ниагарский водопад.

Вечерний мрак проник в церковь, низкие тучи заслонили небо, не давая пробиться лунному свету, и по новой крыше, сооруженной Мэттом, заколотил мелкий дождь, ласковый, как давным-давно забытая колыбельная. Начавшийся тихо и мягко, дождь вдруг усилился, как мощная симфония. Мэтт задремал, дыхание его стало глубоким, а я посмотрел на шприц: нужно было вколоть торазин! Я зажмурился и прошептал: «Но где же человек может найти исцеление, когда вокруг столько руин? Как он сможет найти любовь на месте развалин, поросших сорняками, развалин собственной души?»

«Вот именно здесь, дитя, именно здесь».

Я ввел иголку в плечо Мэтта, швырнул шприц на пол и наблюдал, как он катится по полу церкви и, наконец, закатился под церковную скамью. Свернув конец спального мешка наподобие подушки, я подсунул его Мэтту под голову и взглянул на алтарную ограду: параллельные линии, когда-то прочерченные здесь мисс Эллой, бросились мне в глаза. Я пересел и прислонился к ним спиной.

«Что тебя беспокоит, Так?»

– Мне уже тридцать три года!

«Дитя, лучше кричи во гневе, но не оставайся равнодушным».

А над моей головой, вспархивая, летали воркующие голуби. Я глубоко вздохнул, надеясь почувствовать запах кукурузных початков, и попытался вспомнить нужные слова:

– Мисс Элла, я не знаю, с чего начать. Все в моей жизни перевернулось, и уже давно. Иногда мне трудно смотреть на Джейса – ведь и я был когда-то таким, как он: таким же любознательным, доверчивым, полным удивления перед окружающим меня миром, таким же честным, чистым, всегда готовым прощать, смеяться и любить; даже своего отца.

«Что же с тобой случилось?»

– Случился Рекс.

«Так, может, наступило время начать с Рекса».

– Что означают ваши слова?

«Если, возлагая свое приношение на алтарь, ты вдруг вспомнишь, как брат твой согрешил против тебя, тогда оставь свое приношение и следуй своим путем. Сначала надо помириться с братом своим и лишь потом возлагать приношение свое».

– Не уверен, что понимаю вас.

«Люби врагов своих и молись за преследующих тебя, чтобы стать одним из сыновей Отца Нашего Небесного. Помни, что солнце встает и над грешными, и над праведными и дождь посылается и правым, и неправым».

– Но ко мне это какое имеет отношение?

«У тебя есть отец, Такер».

Глава 44

Выйдя из дома, я сразу по тропинке направился в амбар, несмотря на дождь. Сунув за пояс биту и пристроив на плечо алюминиевую тридцатьчетверку марки «Истон», я сел в свой грузовичок. Дорога в «Роллинг Хиллз» была недальняя, а парковка оказалась пустой. В палате Рекса было темно. Судья храпел, утонув в мягкой постели, а Рекс кулем сидел на стуле около окна: пижама была в крошках и мокрых пятнах от слюны, но памперсы были чистые. Рекс не спал, но вид у него был сердитый: он старался разглядеть что-то на противоположной стороне улицы, и шея, на которой подрагивал лысый череп неправильной формы, казалось, распухла от синих вен и жил. Он весь был олицетворением раздражительности и непреходящей досады.

Я встал рядом, и его взгляд переместился на меня, а я увидел дрожащую нижнюю губу, неподвижную верхнюю и узкие щелочки глаз. Он что-то говорил, отдавая, очевидно, приказы, но слов было не разобрать. Себе он, возможно, представлялся королем Артуром, когда его стрелу, выпущенную из лука, еще не перехватил черный ворон.

Я опустился на колени и дотронулся до своего отца второй раз за пять лет. Я положил свои руки на его колени. Бинт на его руке намок, его нужно было сменить. Его пустые глаза встретились с моими.

– Рекс, сколько стоит моя жизнь, я сам? Десять миллионов? Пятьдесят? Я хочу узнать, чего она стоит в сравнении с твоей? Всего лишь доллар? Ты работал, но не любил меня, и это было как болезнь. Как безумие.

Я положил биту ему на колени.

– Бóльшую часть своего детства я старался так махать вот этой штукой, чтобы ты меня похвалил, но ты никогда этого не делал, и потом я стал размахивать ею в надежде совсем вычеркнуть тебя из моей памяти. А когда и это не удалось, я подумал, что, может быть, если научусь очень хорошо снимать, то когда-нибудь сделаю такой снимок, на котором появишься и ты. Но дело в том, что на рубцах плоти ничего не может вырасти.

Я помолчал, пытаясь поймать его взгляд.

– Все, чего я хотел, так это поиграть с тобой в какую-нибудь веселую игру, например в догонялки, или, по крайней-крайней мере, чтобы ты когда-нибудь привел меня в свой кабинет и представил своему секретарю, и попросил, чтобы она принесла мне чашечку горячего сладкого шоколада и книжку-раскраску. А может даже, ты привел бы меня на собрание менеджеров и сказал: «Дамы и господа, это мой сын Такер».

Я встал, прислонился к стене, потом снова сел:

– Но все, что мне известно о любви, я узнал от мисс Эллы, маленькой чернокожей старой женщины из Южной Алабамы, от девушки, которую зовут Кэти, и моего брата Мэтью. А все, что я знаю о ненависти, я узнал от тебя. Ты разрушал, а не строил. Ты осушал, а не наполнял живительной влагой. Ты пожирал, но не насыщал. А самое скверное: ты всех нас принес в жертву собственному «я». Мисс Элла постоянно твердила, что единственный способ удалить рубцы на сердце – сказать, что я тебя прощаю, она в это свято верила. Она все время твердила, что прошлое надо похоронить. Она всегда говорила об этом, говорит и сейчас. Иногда я не понимаю смысл ее речей. И я бы солгал, сказав, что я тебя прощаю, хотя, скажи я это, мое сердце присоединилось бы к моим словам. И вот теперь я мысленно повторяю их каждый день, потому что на карту поставлено нечто большее, чем просто мы оба. – и я провел пальцем по запотевшему от моего дыхания стеклу. – У одной молодой женщины есть сын, и, вероятно, скоро появится второй. Нет-нет, если тебе это интересно, то сразу скажу: я им не отец, но это не имеет ни малейшего значения. Почему? Да потому, что у любви свои пути. Она может заставить цвести пустыню.

Я встал и повернулся к нему спиной, глядя в окно.

– Ты корень всех моих бед, все скверное во мне – от тебя!

А потом я приблизился к нему.

– Но сыновья не отвечают за грехи отцов… если сами научатся любить.

Потом я подошел к судье и поправил его одеяло, подтянув повыше. При свете флюоресцентной лампы-ночника я увидел, как он вдруг открыл глаз.:

– Я тобой горжусь, сынок, – прошептал он, а я выдвинул ящик, вытащил кубинскую сигару, зажег ее и, медленно поворачивая в пальцах, чтобы она разгорелась ровно, вставил сигару между губами судьи – он задышал медленно и глубоко. Так я и держал ее целый час, а он выкурил ее всю, окружив нас плотным облаком дыма. Но вот, вполне насладившись сигарой, судья кивнул, я положил еще тлевший окурок в пепельницу и развернул в его сторону вентилятор.

Около двух ночи, когда я собрался уходить, судья вдруг встрепенулся. Его налитые кровью глаза заметили в углу мою биту, которую я там пристроил.

– Такер, если ты оставишь эту штуку, то санитары, чего доброго, стукнут меня ею по голове, и утром меня найдут мертвым. Ты уверен, что не хочешь мне такого конца?

Я поглядел на биту, на Рекса и пошутил:

– Нет! И лично я с этой штукой покончил навсегда.

Судья умиротворенно закрыл глаза, вдохнул последние волны сигарного аромата и улыбнулся.

Я прошел по коридору, мимо стола, за которым спал, уронив голову на комикс, ночной дежурный. Он вздрогнул, услышав мои шаги, а я помахал ему рукой на прощанье. Дежурный посмотрел на часы и поздравил: «С Новым годом, сэр!» Включив мотор, я нажал на стартер, и мысли о будущем меня уже совсем не беспокоили.

* * *

Когда я остановился у подъезда дома и припарковал машину около забора, дождь стал еще сильнее, и ветровое стекло затуманилось. Вдруг сквозь облака проглянул молодой месяц. Он осветил пастбище, и дождевые капли на траве засверкали, как бриллианты. Подняв воротник, я пролез через щель в железной ограде и побрел, меся грязь и иногда наклоняясь, чтобы подобрать еще несколько наконечников от индейской стрелы, но я и половины пастбища еще не прошел, а набрал уже целую горсть.

Я оглянулся вокруг: и лунный свет, и моросящий дождь делили власть надо мной и пастбищем. Миновав его, я остановился и посмотрел на сосны, среди которых возвышался, словно маяк, крест, сделанный Мэттом.