— Просто ты начинающая потаскушка, — сообщил я, прижав мобилу к уху плечом, так как решил выкрутить на ходу плавки.

— Виталик, если я не буду с тобой, мне конец, — сказала она, плетясь за мной в отдалении.

— В каком смысле?

— Я только теперь поняла, что означают твои слова «кино съедало с потрохами многих». Без тебя я пропаду.

— Ты сиганешь с крыши? — иронично осведомился я.

— Я сама себе противна. Я вела себя как дрянь. Прости меня, пожалуйста. Я люблю тебя. Я пойду за тобой на край света...

Я резко остановился и обернулся. И успел увидеть, как «инстинктивным» движением рука Милены сметает с лица несуществующую паутину. Я хмыкнул и сказал в трубку, продолжая свой путь:

— Если тебе нужна помощь в реализации твоего, гм, таланта, я всегда помогу. Но для этого тебе совсем необязательно разыгрывать любовь ко мне.

— Какой ты глупый... Я действительно люблю тебя.

— Из какого глаза ты сейчас пустила слезку — из левого или правого?

— Я не притворяюсь сейчас. Это не уловка, клянусь. Может, вначале это и было... немножко... не скрою... первое время. Я очень жалею об этом. Я никогда больше не буду тебя ни обманывать, ни разыгрывать.

— Послушай, дорогая...

— Как ты меня назвал — дорогая? — встрепенулась Милена, точнее, ее голос в беспроволочной трубе.

— Не придирайся к словам. Послушай, Милена, я не комната, в которую можно зайти и выйти, и опять зайти, когда захочется. Я человек. Может, не самый лучший, наверняка не самый лучший из людей, но все-таки человек.

— Подожди, не клади трубку. Алло!

— Мне давно надоели твои бесконечные хитрости! — сказал я, надевая футболку.

— Виталичек, ты мне снишься каждую ночь, — жалобно сказала она. — Один и тот же сон. Будто я сплю, а ты пришел к моему окну, стоишь молча, смотришь на меня... А у меня сердце замирает...

На безлюдный пляж спускалась женщина с собачкой, расстегивая на ходу халат, под которым расширяющимися фрагментами по мере освобождения очередной пуговицы вылуплялся бирюзовый купальник. Она улыбнулась — действительно, смешно: два человека в десятке шагов друг от друга общаются посредством телефона. Я, не останавливаясь, посмотрел ей вслед. Лет тридцати. Хорошая фигура. Доброе милое лицо. Без обручалки. Вот с такой надо было связываться, а не с этой соплей малой, у которой семь пятниц на неделе.

— Понятно, — вежливо и сочувственно сказал я.

— Ты опять думаешь, что я лицемерю... Ну, что ж, я получаю, что заслужила. Оставь мне хоть маленькую надежду. Умоляю, не отталкивай меня сейчас. Позвони мне потом сам и скажи, что ты решил. Ну, пошли меня, только не сейчас, прошу тебя. Пожалуйста, ничего не говори больше, просто отключи трубку. Я буду ждать твоего звонка сколько понадобится — год, два, три... Я люблю тебя.

Как и было велено, я нажал на кнопочку, прерывающую связь. Мобильный телефон прикрепил к поясу шортов и зашагал вверх по лестнице. Прощай, Милена! Я буду еще долго разговаривать с тобой, хотя тебя рядом не будет.

* * *

Редкостная непосредственность, легкость необыкновенная при переходе из одного состояния в другое, словно внутри у нее все было на хорошо смазанных шарнирах, невообразимо динамичное, постоянно меняющееся, как в калейдоскопе, настроение, богатство внутреннего мира — сложного, противоречивого, с изысканными перетеканиями, дивной нюансировкой — абсолютно без всяких перепон и проволочек, мгновенно во всех тонкостях отражающееся на лице (если, конечно, она позволяла реальным эмоциям проявляться, а не корректировала их, не заменяла совсем другими по ходу пьесы, каковой для нее была жизнь), — это Милена.

Она поражала меня крайней неравномерностью, полярностью своего интеллекта. Иногда в своих суждениях представала не по возрасту умной, проницательной и изящной, а порой — ужасно вздорной и вульгарной, причем бывало, что перепрыжки от умнички к дурехе или наоборот не наблюдалось часами, а то вдруг несколько раз в течение минуты. Мозаичная Милена...

Другими словами, ординарность в ней отсутствовала напрочь. «Золотая серединка» в Милене хронически отдыхала, как, впрочем, и какая бы то ни было определенность вообще.

Серединки как таковой, того, что принято считать нормальным, в ней не было от природы. Одни крайности.

Это все лишний раз свидетельствовало о ее огромном таланте. И еще — о неустойчивой психике. Что, впрочем, одно и то же.

Я закрываю глаза, и Милена тотчас возникает передо мной — прихотливый и одновременно плавный, мягкий рисунок губ, ее чудно подвижное лицо, на котором не только отражались малейшие оттенки чувств, но порой и радость и печаль одновременно, и ее манера без видимой связи с темой разговора неожиданно по-детски грустненько вздыхать или вдруг безотносительно к происходящему озаряться чуть заметной улыбкой, словно в глубинах ее естества постоянно шел другой, свой, потаенный, более интересный фильм, не совпадающий с кинолентой «Внешняя жизнь Милены», и ее, только ей присущий поворот головы, и микроскопическое, немного нетерпеливое движение плеча, и доверчивая интонация, выдающая недалеко притаившееся ожидание чуда, детскую веру в птичку, которая сейчас откуда-то куда-то вылетит, и это все — Милена.

Если другие ее сверстницы, или скажем так — все женщины, которых я встречал когда-либо, напоминали гравюру, то Милена — полноцветную живопись маслом, сквозь которую время от времени таинственным образом проступают следы множества женских портретов, ранее написанных на этом же холсте.

* * *

Моя попытка ознакомиться с кинокартиной, в главной роли которой снялась Милена, закончилась досрочно на завязочном эпизоде, где Джон, он же Иван, едет на открытом джипе, он же «уазик», рядом с идущей параллельным курсом Миленой. Я расколошматил вдребезги с последующим тщательным растаптыванием ногами кассету, а за компанию с ней — и видеомагнитофон, после чего завалился спать.

Печатный гомон кинокритиков по поводу изумительной, восхитительной игры самородка — нигде и никогда не учившейся актерскому ремеслу дебютантки Милены Федоренко в новой высокоталантливой, с глубокими раздумьями о судьбах современного мира ленте Доры Филатовой тоже прошел мимо меня — я их, рецензентов, просто не читал, я вообще ничего не читал.

Это другая, похожая на нее получала призы на кинофестивалях, не она.

Была девочка Милена, она разговаривала с цветами и собаками. А теперь ее нет. Мухи съели.

* * *

Внутренность огромного съемочного павильона холодила полумраком, а через открытые настежь двери, которые скорее можно было назвать воротами паровозного депо, виднелась киностудийная зелень, облитая солнцем.

— Идет! Идет! — послышались возгласы.

Тотчас вспыхнул свет. В проеме появился я — простой и демократичный сенатор Кеннеди, баллотирующийся в президенты, я улыбался направо и налево своей ослепительной безумно красивой улыбкой рубахи-парня и пожимал руки избирателям.

Оператор сказал, что намеревается немного задымить фон, чтобы получилось легкое сфумато. Я сказал, что сфумато — это хорошо, это здорово, народ любит сфумато.

Оператор присоседился и, идя рядом со мной, сказал, будто оправдываясь, что сфумато а-ля Мона Лиза — это незаменимая штука, если хочешь смягчить второй план. Я сказал, что сфумато порой просто необходимо.

Потом, сказал он, когда герой с героиней — вот они, здравствуйте, здравствуйте — лягут в постель, мы подъедем, а когда они приступят, так сказать, к оргазму, перейдем на этот букет, что стоит в вазе. Я сказал — это хорошо, народ любит оргазмы. А букет составлен изысканно, просто замечательно. Только лучше его выкинуть.

Какая-то фигуристая тетка в товарнооблегающем сказала, что она Колтукова из редакции, можно ли поприсутствовать. Я, упоительный, бесподобный, сказал, что да, конечно, и даже обнял ее. Народ любит редакции, сказал я.

Она спросила, идя со мной рядом, пока я инспектировал декорацию, кто автор сценария. Я сказал, что сценарий очень талантливый.

Она спросила, кто же автор, готовясь занести в книжечку. Я скромно сказал, что я написал. Она сказала, что ей очень нравятся мои фильмы. Я сказал, что это свидетельствует о ее хорошем вкусе.

Тут художник поделился со мной сокровенным — он хочет в этой декорации, в этом эпизоде создать настроение, как в «Возвращении в Типаса», читал ли я. Я спросил — Камю? Он сказал — да, Камю. Я сказал — да, это хорошо, это здорово, я согласен, старик, Типаса — это мне нравится, это то, что нам нужно, Типаса — это мое.

Окрыленный художник незамедлительно растворился в воздухе, правда, некоторое время еще виднелось его жестикулирующее крыло, очевидно, что-то в механизме заедало, недоработка, но вскоре и оно растаяло.

Я сказал «Здравствуйте, коллега» ослику с двумя тючками поклажи и погонщиком, что вызвало жизнерадостный смех окружающих.

Хотя в зависимости от того, относится это «коллега» к ослу или погонщику, смысл получался диаметрально противоположным.

— Где должен быть кальян? — спросил реквизитор, держа предмет разговора перед собой.

— В заднице, — доброжелательно, с искренней теплотой ответил я.

— Понял, — сказал реквизитор и тотчас исчез.

Кто-то еще что-то спросил у меня, я не расслышал, но на всякий случай ласково сообщил «в задницу», и он тоже понял. Но не исчез.

Осветитель сказал, что ДИГи уже разгорелись и пора снимать.

Но тут я обратил внимание на шкаф с зеркалом, в котором отражались минареты и палевый месяц на голубом заднике со звездами плюс мое замечательное пригожее лицо, я стал корчить самому себе рожи и достал из кармана плоскую початую бутылку и со свойственным мне изяществом отхлебнул из горлышка, а потом добавил, а потом ослик подошел тоже посмотреть на себя, но как-то не весь, пятнами, местами, кусками, и я поставил его, точнее, его отрывки в известность, что гений и злодейство, оказывается, вещи вполне совместимые, а потом меня пробовали было сначала отозвать от зеркала, а потом оттащить, а я все хохотал, и кривлялся, и прикладывался к горлышку, пока не свалился замертво.

* * *

Помню чью-то пресс-конференцию, кажется, Доры... да, точно, в президиуме сидела она и члены ее съемочной группы — и лысая Пачулина в парике, и актер актерыч Трухнин, и какой-то негр в пенсне, этакий Антон Павлович из тропиков, демонстрировавший во рту клавиши фортепьяно (я не расист, Боже упаси, но вид негра в пенсне меня ужасно веселит, по отдельности нет, а только в сочетании), и Милена, и рядом с ней Джон-Иван, который из шатена успел перекраситься в блондина и завить кудряшки (тут случилась вспышка фотоблица, и он на мгновение стал седым), и я зигзагообразно прошел вдоль видеокамер с бутылкой в руке, и Дора с Миленой приподнялись было в замешательстве, но тут я упал трем журналисткам во втором ряду на колени и захрапел, чем они, как мне потом рассказывали, были очень недовольны.

* * *

Как-то лежал я на аллейке киностудии — отдыхал, ну и что, что на асфальте, зато все прекрасно слышал, мне просто лень было открывать глаза.

— Ой, он же так простудится, бедняга, — сказал голос директрисы киностудии Яворко.

— Его давно пора выгнать с работы, как вы это безобразие терпите, — с приятным эстонским акцентом (другого у него не было), заключающемся, как известно, в демонстрации расторопности черепахи, сказал великий прибалтийский кинематографист Валтер Ваддисович, новый замдиректора по админхозчасти, он теперь вместо Жмурика.

— Что вы! Что вы! Как можно! — сказала профорг.

— Надо его перенести куда-то в помещение, — произнесло удаляющееся меццо-сопрано директрисы. — Распорядитесь, чтобы подсобные рабочие...

Теоретически я вполне мог предположить подлог: Милена, подойдя и пользуясь сомкнутостью моих век, разыграла меня — последовательно скопировала голоса и манеру говорить директрисы, Валтера и профорга. Но и в таком случае открывать глаза не стоило. Внешний мир стал мало интересовать меня.

* * *

Фима ходил по своей фотолаборатории из угла в угол. Вновь сел за стол напротив меня. Снял свои телескопы, и тут только я увидел, какое у него уставшее лицо.

Без очков, придававших ему солидности, Фима стал похож на неуклюжего, часто помаргивающего толстенького подростка с наклеенными усами.

— А ведь ты любишь ее, — сказал он негромко.

* * *

И вновь передо мной лицо Володи (безликого, бесприметного, портретист отдыхает, фоторобот невозможен — мы ведь договорились, что я не буду описывать его внешность) под белой шапочкой.

— Она еще лет двадцать будет искать себя. И все это время у тебя от ее фокусов, завихрений и фанаберии будет во-от такая квадратная голова. Пока-а она перебесится... Будешь ли ты терпеть все это? Вы замучаете друг друга. Для нее следующие двадцать лет — это только вступить в пору зрелости. А для тебя — вся твоя оставшаяся активная жизнь.