— Милена... — начал я.

— Нет, — сказала она уже пролетом выше. — Не надо, Виталий Константинович. Не поминайте лихом неразумную Милену...

Возвращаясь к автомобилю, я приостановился и какое-то время задумчиво изучал открытую форточку в кухонном окне Милениной квартиры на первом этаже. Щепка Милена вполне могла бы, а если бы я подсадил — тем более — в нее пролезть.

Интересно также, по каким таким признакам Милена ухитрилась определить, что ее мамочка загуляла? Перед уходом родительница переставила кактус на условленное место? Профессор Плейшнер, несмотря на инструкции Штирлица, не обратил внимания, а глазастая Милена заметила?

Дурачила девочка меня умело и вдохновенно. Как лоха.

* * *

Я наблюдал, как городской ландшафт разворачивается навстречу, как далекая спичка, освещенная фонарем, скороспело взрослеет, превращаясь в столб и уносится в прошлое, улетает за спину с глаз долой, из сердца вон, когда указательный палец моей левой руки нажал рычажок поворота... Я развернулся и покатил в обратном направлении.

* * *

Сидящая Милена силуэтом виднелась на парапете, обрамлявшем крышу — обхватив голени руками и уткнув щеку в колено, она дрожала от холода. Два кота при моем появлении прекратили ушираздирающее выяснение отношений и вылупились на меня, глаза одного из них загорелись в темноте нехорошим намеком на дальнее родство с тиграми. Девушка же головы в мою сторону не повернула, хотя соприкосновения моих подметок с хрусткой цементной крошкой были звучными, как в триллерах. Знала, что я вернусь, не смогу не вернуться?

Я снял с себя пиджак, накинул ей на плечи. После чего повернулся и захрустел назад, так ни слова и не сказав. И услышал за своей спиной ее шаги.

* * *

— А где я буду спать? — спросила Милена, окидывая взглядом мою квартиру

— У меня только одна кровать, — грубовато ответил я.

— А вон раскладушка есть! — разглядела она.

Я вынес сей предмет на середину комнаты и расставил. Свою целостность продемонстрировали три или четыре пружинки, в результате края провисали, а середина так вообще вся лежала на полу.

— Мой друг останавливался проездом, — объяснил я. — Сто пятьдесят килограммов живого веса...

Когда я вышел из ванной в пижаме, то увидел, что Милена уже лежит в моей двуспальной кровати и читает при свете торшера иллюстрированный журнал. Ее платье было аккуратно развешано на спинке стула.

Когда я приблизился, она тихо ойкнула и закрыла глаза ладонями.

Я забрался под одеяло и, повернувшись к ней спиной, сказал:

— Спокойной ночи.

Потянулась длинная пауза, потом раздался голос Милены:

— Спокойной ночи... Затем:

— Свет потушить?

— Как хочешь, — ответил я. Она вдруг начала смеяться:

— Так потушить? Или оставить? В смысле — вы спите при свете или без света?

— Хочешь — при свете. Хочешь — без света.

Она прямо ухахатывалась:

— Так тушить? Или не тушить?

— Слушай, прекрати истерику. Туши свет и спи.

— Ага, хорошо, — неожиданно совершенно спокойно сказала она. Утром, проснувшись, я обнаружил, что Милена сопит на моем плече.

Я осторожно высвободился и отправился на кухню. Оценил в зеркале степень своей небритости, напился минералки из холодильника, а вернувшись, увидел с изумлением, что Милена уже одета и расчесывается.

— Я у вас здесь немножко приберу, — сказала она. — Можно?

* * *

Из парадного высеменил фотограф Фима, осторожно неся на блюдцах две дымящиеся чашечки кофе.

— Может, все-таки зайдете ко мне?

— Да нет, спасибо, я скоро пойду домой.

— В отсутствии предприимчивости девочку трудно упрекнуть, — сказал он, вновь садясь рядом со мной, в своей старомодной шляпе, с усами и таксой похожий на Эркюля Пуаро. — Что же было дальше?

— Я выяснил: мамаша Милены в ту ночь, как обычно, была дома и спала. Никогда она не «загуливала». И никогда не оставляла дочери ключ под ковриком. У Милены был свой ключ. А если она изредка и забывала его, то преспокойненько забиралась домой через форточку. И то, что Милена якобы не раз ночевала на крыше, — чистейшей воды вранье. А что ее тянет броситься с крыши... — я развел руками.

— ... ложь, рассчитанная на то, что вы не сможете оставить ее одну и заберете к себе ночевать, — заключил он.

— И тогда я решил посоветоваться с одним моим знакомым. Его зовут Володя...

* * *

В детстве я очень любил книжки-раскраски. И когда со временем притворился взрослым, обернулся дядей, меня стали раздражать авторы, считающие своим долгом, выведя тот или иной персонаж на страницы своих опусов, первым делом сообщать внешние приметы.

Вот, дескать, бедный фантазией читатель, предписываю тебе я, твой руководитель-рукой-водитель, представлять ее своим мысленным взором не русой, не рыжей, не выкрашенной в цвет гнилого баклажана, а исключительно шатенкой, хоть ты тресни.

А почему бы не дать простор читательскому воображению?

И зачем ругать детей, пририсовавших пенсне Емельяну Пугачеву или бородку Софье Ковалевской?

Милену вы, Фима, видели, какой же смысл ее описывать.

А вот Володя — здоровяк ли он багровощекий с голубенькими поросячьими глазками при белесых ресницах с носом картошкой и мясистыми губами (на подбородке ямочка)? Или бледный кареглазый субъект с тонким хрящеватым шнобелем и узкими саркастическими губами (на подбородке бородавка)? Кустистые у него брови или шнурочком?..

Представь его себе, Фима, каким угодно, размалюй первыми попавшимися красками, и он оживет, заиграет в твоем мире. Ничего, что я перешел на «ты»?

* * *

Володя (с любым носом, произвольными щеками и какого хочешь цвета глазами, Володя-раскрась-ка) пожевал губами (неизвестно какими), что у него всегда служило признаком раздумий.

— Н-да... Очень своеобразная молодая особа. Даже слишком неординарная. И все-таки, если человек говорит о намерении покончить жизнь самоубийством... Независимо от того, правда это или розыгрыш — в любом случае штука тревожная. Так или иначе, это пронзительная, щемящая просьба о помощи... Знаешь что, покажи мне эту девицу.

Я уже выиграл партию (пожертвовав слоном, лишил противника ферзя и проходной пешки, после чего черным оставалось только, поцокав языком, сдаться), попрощался и направился было к дверям его кабинета, когда Володя сказал.

— Виталик! (Я остановился.) По поводу этой пигалицы... как ее?

— Милена.

— Милена, Милена... У нас, психиатров, есть старинная со времен Камо задачка: если человек симулирует психическую болезнь, значит ли это, что он психически здоров? Правильный ответ: хорошо симулирует — хорошо болен. Чем удачнее пациент имитирует одно душевное заболевание, тем более у него развито другое...

* * *

Посыпанные пудрой парики восемнадцатого века.

— Ах, что вы делаете, монсеньор!..

Женское лицо на подушке, мужской затылок, он на ней, обнаженные плечи...

Но если медленно пятиться от этой парочки с их охами и ахами, то мы увидим, что подушка покоится на задрипанном канцелярском столе конца двадцатого столетия, накрытом простыней, кровати вообще нет как таковой, ноги девушки в джинсах находятся на табуретке, его ноги (тоже в джинсах) стоят у стола, а дальше — видны кинокамера и горящие-слепящие осветительные приборы и съемочная группа...

Дурим легковерных зрителей, как можем.

Режиссер за кадром дает указания: «Подходим к оргазму... так, так... учащаем... еще тяжелее дыхание... начинается оргазм, идет, идет... закатываем глазки... начинается эякуляция... так... хорошо... Всем хорошо! Пошла улыбочка на лице героини...»

Вдобавок раскрою еще один секрет: в жизни этот актер и актриса вообще не переваривают друг друга.

— Стоп! — сказал я.

Тут же у меня состоялось вполголоса короткое совещание с операторами Махнеевым и Лабеевым.

— Как тебе дубль, Виталик? — спросил Махнеев.

— У меня к актерам претензий нет, — сказал я. — А как у вас?

— Лучше не будет, — сказал Лабеев.

— Пока не расхолаживай актеров, проверим рамку, — предупредил Махнеев. — Если грязная — снимем еще дубль.

Голая по пояс актриса с мушкой на щеке, в джинсах и старинном парике с буклями подошла ко мне:

— Ну, как я сейчас сыграла?!

— Извините, писать следующий дубль? — перебила помощница режиссера.

— Да, — сказал я.

— Это уже четвертый дубль, — констатировала помрежка и протерла влажной тряпочкой «хлопушку», уничтожив мелом написанную цифру «3».

— Пишите, Шура, пишите, — сказал я.

— Что сейчас было не так? — недоуменно спросила актриса.

Я взял ее под руку, и мы двинулись сквозь толпу сотрудников внутрь рядом стоявшего дома.

— Не верю, — искренно и грустно сообщил я ей.

Миленький домик с мансардой под красной черепичной крышей, занавесочки на окнах... Открываешь дверь, входишь — вместо стен фундусные щиты, скрепленные струбцинами, листы грязной фанеры, поддерживающие их откосы, обрывки оштукатуренной мешковины, стальные тросы стяжек-растяжек с болтами и гайками, опилки на земле, небо над головой.

Это всего лишь декорация из двух стен (третья и четвертая отсутствуют), поставленная среди кустов на территории киностудии. А что дымок из трубы идиллически вьется — так это пиротехники долгогорящую шашку приспособили.

В общем, аферисты мы, кинематографисты.

На моем пути уже внутри фальшивого дома нарисовалась, как всегда накрашенная, словно новогодняя елочка, ассистентка Оля Тургенева — в руках поднос с пустыми одноразовыми стаканчиками. Рядом с ней — меланхолически жующий жвачку замдиректора киностудии Самвел Ашотович с шампанским, знаками показывающий свою полную готовность к откупорке.

— Брысь, — сказал я Оле.

Она, не переставая улыбаться, резво посторонилась.

— Что я сделала сейчас не так? — допытывалась актриса.

— Степень достоверности... недостаточная. Вы вообще предварительно репетировали с партнером? — задумчиво поинтересовался я.

— Как же я могла с ним репетировать, если он женат!

Она была еще совсем начинающая артистка и приколов пока не понимала. Хотя — может, это я не понимал ее юмора?

Мы уже вышли с ней из «дома», и рядышком случился педик Ростик — Ростислав Сердюченко, редактор фильма.

— Вот с ним могли бы порепетировать — он холост, — с серьезным видом тянул время я. — Согласны, Ростик?

— Ах, Виталий Константинович! Нет, ну, что вы такое говорите? — испуганно произнес он своим глубоким грудным контральто.

— Ну, почему вы не хотите помочь актрисе? — по-садистски спокойно допытывался я. — Если искусство требует. Жертв!..

— Ну, я не могу! — воскликнул Ростик своим женским голосом — другого у него не было, и покраснел.

— Надо было сыграть как-то... задушевнее, — поделился я с актрисой своими глубокими размышлениями.

— Куда уж задушевнее?! — изумилась она. Но задумалась.

Мы прошли мимо чьих-то вознесенных в небо ног в затасканных кроссовках — кто-то из группы, возможно, каскадер, делал стойку на голове — и вновь оказались внутри якобы дома.

Админтроица: директриса киностудии Яворко, председатель профкома и главный инженер стояли в сторонке и терпеливо ждали.

Механик с крестьянской фамилией Дворянинов, откинув боковую крышку, угрюмо и сосредоточенно копался в утробе кинокамеры, светил туда тоненьким, с авторучку, фонариком, держа его в зубах. Все вокруг буднично переговаривались, покуривали, усердно делая вид, будто безразличны, но пиротехники уже приготовили спички.

— Я ничего не понимаю. Вот вы возьмите и сами мне покажите, как я должна сыграть! — в сердцах говорила актриса.

— При всех? — удивился я.

— Ну, не при всех...

Деликатной рысцой приблизился Саша Жмурик и осторожно, на полусогнутых принялся перемещаться параллельным курсом в «дом» и из «дома», искательно заглядывая мне в лицо — не смел перебить моего, очевидно, очень важного разговора с актрисой.

— Что тебе, Саша? — спросил я.

— Я по поводу постели... — робко улыбаясь, промямлил он.

— Какой еще постели?

— Ну, вот-с — одиннадцатого числа-с вы ездили в командировку-с, — эта ходячая пародия на лакеев из пьес Островского раскрыла папочку, глядя, впрочем, не в бумаги, а на меня, как говаривали в старину, с невыразимой приятностию во взоре. — Железнодорожные билетики-с вы представили-с, а талончики на постель — нет, не представили-с. Порядочек требует-с... отчитаться-с...

Механик погасил свой сигарообразный фонарик, оторвался от чрева «Аррифлекса» и направился ко мне.

— Послушай, Жмурик, ну, что — это именно сейчас нужно?! Срочно?! Горит?! — гаркнул я, и этот живой анахронизм тотчас исчез, предварительно до смерти испугавшись.