И вдруг что-то с грохотом упало на пол. Опрокинулся один из столиков со стоявшим на нем шампанским.

— Черт знает что! Какой позор! Какая гадость! — из розового полумрака восточной комнаты послышался громкий, протестующий голос. — Чистая, непорочная девушка показывается здесь, как какая-нибудь профессиональная… Я протестую! Задерните занавес!

Это говорил Тишинский. Он был бледен. Его губы дрожали. Лицо кривилось в болезненной усмешке. И, задевая за ноги развалившихся на диванах гостей, натыкаясь на подушки, разбросанные по ковру, этот высокий и нескладный юноша, с лицом возмущенного и негодующего ребенка, зашагал по направлению отгороженного под сцену уголка залы.

Точно что ударило Арнольда. Он тут только разглядел и узнал Тишинского, которого встречал не раз за кулисами театра и в уборной Анны Игнатьевны. Что-то дрогнуло в его холодном, зачерствелом сердце. И его подбросило как на пружинах. В одну минуту он очутился подле Тишинского.

Тот взглянул на него мельком с высоты своих высоких плеч и, не кланяясь, продолжал идти своей дорогой. Об Арнольде у него было давно составлено свое собственное мнение, весьма отрицательного свойства, и считаться с мнением последнего он не находил нужным.

Сейчас оба они находились уже за шелковой занавеской перед сильно изумленной или притворявшейся изумленной Фани. Подле нее, кутаясь в мягкий восточный халатик, наскоро наброшенный на голое тело, стояла Клео. От нее пахло шампанским, и молодая девушка казалась опьяневшею.

Но впечатление от прямой красоты ее юного тела, каким оно только что выставлялось напоказ зрителям, еще далеко не рассеялось в мужском сердце. К нему прибавилось и злобное негодование на то, что не один он, Арнольд, любовался красотою этой девушки-ребенка. Не один он получал эстетическое наслаждение и испытывал страстный, хмелевой восторг…

А между тем она любила только его, его одного, — эта маленькая, рыжая вакханка, и искала его ласки, и просто навязывала ему себя. И этот дурень Тишинский смеет совать свой нос, куда его не спрашивают! О, он проучит сейчас, как нельзя лучше, этого желторотого птенца.

И прежде, чем кто-либо мог произнести слово, Арнольд очутился перед девушкой и, грубо схватив ее за руку, тоном власть имущего приказал ей:

— Что за безобразие! Вы сейчас же поедете со мною домой, Клео. Я сам отвезу вас к вашей маме. Извольте идти одеваться. Как можно скорее… Каждая минута на счету.

Его тон самым странным образом подействовал на девушку. Она вся вытянулась и обдала его ледяным взглядом.

— Кто вам дал право так говорить со мною, Максим Сергеевич? — произнесли надменно пурпуровые губки. — И потом, что это за запоздалое доброжелательство? Ведь не вы первый признали всю очевидность безобразия. Первым возмутился Тишинский. Значит, за ним и остается право везти меня домой.

— О, mademoiselle Клео!.. — вырвалось с юношеской непосредственностью из груди Мишеля.

— Постойте!.. Я еще не договорила, и ваша речь будет впереди, — остановила его молодая Орлова и подхватила снова с загоревшимися вдруг глазами: — но, уверяю вас, ехать домой сейчас у меня нет никакой охоты. Я бы с удовольствием прокатилась куда-нибудь на моторе на Острова, а там заехали бы в кабачок, в отдельный кабинет и…

— Клео! — угрожающе произнес Арнольд, и его усталые глаза вдруг расширились и, посветлев, стали как бы прозрачными от затаенного бешенства.

— Mademoiselle Клео, вы обещали… — тихо и взволнованно напомнил Тишинский.

Пред испанкой благородной

Двое рыцарей стоят… —

насмешливо продекламировала Фани, дерзко взглянув в самые зрачки Арнольду.

— Клео, — еще суровее произнес тот, игнорируя явное высмеивание Кронниковой.

Но Клео сделала вид, что не слышала его предостережения. И, мило щебеча что-то интимное Тишинскому, потащила его куда-то за собой.

Арнольд рванулся было за ними.

— Куда? Там одеваются барышни, и вход посторонним мужчинам туда запрещен, — подчеркивая слово «посторонним», загородила ему дорогу Фани.

Он дрогнул от бессильного бешенства.

— Ну, вы поплатитесь мне за это! — прошипел он, сжимая кулаки и глядя побелевшими от злобы глазами на экстравагантную хозяйку дома.

Та спокойно и насмешливо повела своими смуглыми плечами.

— Миленький, не беснуйтесь зря… Все равно — ваше дело проиграно. Сегодня Клео призналась мне, что любит Тишинского. Что же? Она по-своему права… Богатство — это также своего рода сила. И в деньгах есть своего рода обаяние. Взгляните на меня: я стою перед вами живым примером…

— А подите вы к черту с вашим примером! — забыв свою обычную сдержанность, закричал Арнольд. — Пустите меня к ней!.. Я должен увезти ее домой, потому что она сейчас невменяема.

— Увы! Вы опоздали, миленький, но если вам этого хочется непременно, я попробую пойти убедить Клео.

И, повиливая на ходу бедрами, она скрылась за дверью своего будуара… Прошло добрых десять минут, пока Фани не появилась снова перед сгоравшим от нетерпения Арнольдом и объявила с невинным видом:

— Увы, я так и знала, вы опоздали… Они уже уехали, мой друг.

Арнольд заскрежетал зубами.

Лишь только Клео впрыгнула в нарядный автомобиль Тишинского, последние силы покинули ее. Только что проведенная ею игра с Арнольдом сказалась теперь на девушке. Натянутые нервы не выдержали, и она разрыдалась.

— Господи! Господи! Что я наделала! — шептала она среди всхлипываний. — Но это Фани мне так велела поступить… Она говорила, что так будет лучше… Что он голову потеряет, если я поеду с вами и оттолкну его. Но, поймите же, я люблю его, а не вас!.. Вы так добры… Вы первый возмутились всем этим представлением… Первый хотели вытащить меня из этого омута… Ведь дядя Макс молчал и наслаждался… Вы один — благородный и честный среди всей этой толпы… О, как я вам благодарна! Я поеду за это с вами, куда хотите… Делайте со мною, что хотите… Но я так несчастна, так несчастна, боже мой!

Она была действительно несчастна сейчас, эта девочка, казавшаяся в своей беспомощности настоящим ребенком. Она безутешно рыдала, уткнувшись мокрым от слез лицом в плечо Тишинского. И эти слезы несчастного беспомощного ребенка, не успевшего еще вполне загрязниться в омуте жизни, дошли до сердца Михаила. Если при первой встрече с Клео молодой Тишинский почувствовал восторженную, бурную страсть, вызванную ее оригинальной, раздражающей красотою, то сейчас эта страсть скрылась, исчезла, и на месте ее, на благодарной почве, взрыхленной жалостью и сочувствием, в сердце юноши расцветал нежный цветок любви.

— Милая девочка, — выбивало сейчас не ровными ударами его размягченное сердце, — милая, бедная девочка! Взять бы тебя на руки и унести куда-нибудь подальше от всех этих жестоких, похотливых, безжалостных людей, стремящихся к одной цели — к обладанию твоим юным телом. Увезти бы тебя в далекую Сибирь, на прииск, в дремучие дебри, и там среди здоровой обстановки и дикой красоты края придумать для тебя новую, красивую и свободную жизнь.

Так думал Тишинский, не переставая гладить доверчиво прильнувшую к нему рыжую головку.

— Успокойтесь, милая mademoiselle Клео, — произнес он, дождавшись, когда стихли рыдания девушки. — Мне ничего не нужно от вас. Я не из тех, кто ворует, пользуясь случаем, любовь, предназначенную для другого. Вы хорошо сделали, что доверились мне. Сейчас вы будете дома, успокоитесь, отдохнете, уснете… А когда проснетесь, подумайте о Тишинском… И дайте мне мысленно слово позвать меня в трудную минуту жизни, потому что я — ваш искренний друг.

И, склонившись к бессильно опущенным на колени ручкам, он поцеловал их нежно одну за другою.

VIII

Уже с начала мая Анна Игнатьевна Орлова находилась в повышенном нервном настроении.

Дело в том, что к началу июня частный драматический театр, где она играла уже пятый зимний сезон подряд, к лету прекращал свои функции. Искать ангажемент на лето ей не хотелось. Уезжать в поездку — это значило бы расстаться с Арнольдом, что совершенно не входило в расчеты влюбленной и ревнивой женщины.

Прежде это делалось так: они нанимали дачу где-нибудь поблизости от Петрограда, и Арнольд снимал у них комнату, приезжая туда ежедневно со службы. А сама Анна Игнатьевна играла ради удовольствия и развлечения «на разовых» в пригородных дачных местностях, устраивая интересные parties de plaisir со своим любовником из этих поездок на репетиции и спектакли. Так было в дни расцвета их любви. Казалось, счастье никогда не приходит в единственном числе и постоянно влечет за собою и благополучие. Это правило оправдалось в истории любви Арнольда и Орловой. У Арнольда и его любовницы во все время их связи не переводились деньги. Кое-что давало новгородское именьице Макса. Анна Игнатьевна зарабатывала крупные суммы, получая хорошее жалованье зимою и в летние гастроли.

Теперь же картина несколько изменилась. Заметное охлаждение к ней Макса, которое она не могла не заметить в последнее время, самым удручающим образом подействовало на Орлову. У нее опускались руки. Появилась апатия. Театр, сцена вдруг опротивели сразу. Постоянные вспышки ревности, выражающиеся в сценах, которые она устраивала Арнольду, лишали последней энергии, последних сил. А тут еще поднимался ужасный призрак безденежья, с которым она не умела да и не хотела бороться. Избалованная, привыкшая роскошно одеваться и наряжать, как куклу, свою Клео, которую она любила с какою-то экспансивною нервною страстностью, свойственной женщинам-истеричкам, Анна Игнатьевна не могла представить себе, как они обе с Клео будут лишены в один злосчастный день возможности заказывать себе все эти нарядные dessous и костюмы.

— Надо достать денег… Достать во что бы то ни стало, хотя бы в долг на время у брата Федора. Потом выплачу как-нибудь. Зимою буду играть на бирже. Придумаю там еще что-нибудь. Наконец, можно уговориться выплачивать брату в рассрочку, — решила Орлова. И, позвав Клео, велела ей одеться поскромнее, чтобы сопровождать ее к дяде Федору Снежкову.

Таксомотор в несколько минут домчал их с Кирочной до одной из главных улиц Выборгской стороны, где находились огромные каменные гиганты — дома купца второй гильдии Федора Игнатьевича Снежкова, родного брата Орловой.

Сам Федор Игнатьевич представлял собою уже исчезающий ныне тип купца-старовера, верного дедовским традициям, презиравшего всякие новшества современной культуры, являвшегося типичным представителем патриархальности в домашнем быту. Старик Снежков, отец Анны и Федора, умирая, разделил между детьми все свое состояние. Два старших сына, приобретя на свои части лесные участки по Каме, гоняли беляны до Астрахани. Младший Федор, его любимец, получил лавки с товаром и дом, еще выстроенный при отце, к которому он вскоре пристроил другой, не меньший.

Анна Игнатьевна считала себя обиженной отцом. Она еще при жизни старика прогневила последнего своим своевольным браком с мазилкою, как презрительно называл зятя старик, прочивший Анну за богатого купца-старообрядца и возмущенный до глубины души ее тайным браком с художником Львом Орловым. И за это старик, умирая, отказал дочери самую незначительную сумму. Старшие братья тоже косо смотрели на брак сестры с беспутным Левкой, сделавшим, в довершение всего, жену свою актрисой. Но, когда этот беспутный Левка умер внезапно, и по прошествии нескольких лет до Снежковых дошел слух о связи Анны с волокитой-дворянчиком, братья совсем почти прервали знакомство с осрамившей их в конец, как они говорили, сестрой. Только и редких случаях появлялась Анна Игнатьевна у младшего Снежкова, теперь уже седовласого пятидесятилетнего старика, в его пропахших лампадным маслом, кипарисовым деревом и постными кушаньями горницах деревянного особняка.

Этот дом скромно приютился позади каменного гиганта, сдаваемого под квартиры, во дворе, окруженный небольшим садом с яблонями и смородинными кустами. Насколько каменный его сосед отличался последним словом техники и удобств, со своими лифтами, электричеством, телефонами, паровым отоплением, настолько его скромный сосед поражал своею примитивностью.

Здесь не было ни лифта, ни телефона, ни электричества. Анна Игнатьевна поднялась на высокое крыльцо и без звонка вошла в светлые сени-прихожую. Обе они, преднамеренно одетые во все темное, с подчеркнутою скромностью весенних костюмов и шляп, отвечая поклоном на низкий поясной поклон старухи Домнушки, вынянчившей всех детей Федора Снежкова, прошли, сопровождаемые ею, в горницу. Здесь стояла пузатая старинная мебель красного дерева, горки с фамильным серебром, во все стороны по крашеному полу разбегались белые с каймою дорожки половиков, и из переднего угла, где помещался огромный красного же дерева киот с образами в три яруса старинного византийского письма, смотрели выцветшими от времени красками лики угодников, озаренные неверным мигающим светом лампад. Отовсюду, из каждого угла этих горниц, веяло чистотою, патриархальностью и непроходимой скукой.