— Я бы, кажется, умерла, если бы осталась здесь и сутки, — шепнула матери Клео, брезгливо косясь на все эти пузатые кресла и диваны с тщательно развешанными на их спинках вязаными салфеточками и антимакасарами.

— Тише, Котенок, сюда идут, — произнесла таким же шепотом старшая Орлова.

Дверь открылась, и в гостиную вошла, вернее, вплыла толстая, рыхлая, в прямом, безо всякого фасона, темном платье с повойником на голове, женщина с тупо-испуганным лицом и пухлыми, сложенными на животе руками.

— Добро пожаловать, сестрица, здравствуй, Клеопушка!.. Редкие вы гостьи, редкие… Чем угощать прикажете, потчевать? — запела она.

— Благодарю вас, Авдотья Тихоновна, — поднявшись к ней навстречу и троекратно целуясь с нею со щеки на щеку, быстро произнесла Орлова, — мы только что завтракали. Собственно, я по делу к брату Федору Игнатьевичу.

— Сам-то уехавши. В лавки покатил. Через часок будет. Уж вы со мной поскучайте, сестрица… потому что Христинушка наша опять нынче не в себе, — пропела снова Снежкова, и вдруг тупо-испуганное лицо ее дрогнуло и все свелось в одно непрерывное сияние морщинок. Маленькие глазки заслезились, и она неожиданно горько заплакала, закрыв глаза концом шали. — У нас-то… горе… Снова с Тинушкой неладно. Накатило опять… Попа утром звали… Затихла. Да надолго ли? О Господи, чем прогневали мы Его, Милостивца! Такая девица, можно сказать, отменная, тихая, кроткая, богобоязненная, и вдруг приключилось!.. Ты бы, Клеопушка, сходила к ней, проведала ее. Теперь-то она ничего, затихла… Лежит, словно горленка в своем гнездышке, в кроватке своей белоснежной… Сходи, сходи к ней, Клеопушка, приласкай ты ее, нашу болезную, утешь… Обе вы девицы, обе молоденькие. Кому, как не вам, понять друг дружку?

— Хорошо, я пройду к Христине, — встала Клео. — А ты, мама, когда переговоришь с дядею, зайди за мной.

И ее стройная, особенно стройная в темном, строгом костюме tailleur, фигурка исчезла за дверью гостиной.

IX

Клео прошла по полутемному коридору, где, как и всюду в горницах Снежковых, все было пропитано специфическим запахом домовитости, свойственным каждому старокупеческому дому, и, приоткрыв низенькую дверцу в конце коридора, вошла в горницу Христины Снежковой, своей двоюродной сестры.

То была совсем необычная горница, напоминающая скорее светелку старых времен или келью монашенки. Огромный киот с многочисленными образами помещался в углу. Две лампады горели перед ними. Подле киота находился темный аналой с ковриком перед ним, с тяжелой книгой-фолиантом Четьи Минеи с раскрытой страницей. В противоположном углу стоял стол, простой, дубовый стол, с разложенными на нем книгами духовного содержания… По большей части то были Жития преподобных и святых мучеников. Тут же находилась за темными ширмами узкая по-спартански кровать и примитивный рукомойник. Отсутствие хотя бы какого-нибудь удобства в виде дивана, кресел, мягкой мебели вообще и зеркала поражало глаз. Каждый раз, когда Клео входила в келейку Христины, ее охватывало одно и то же чувство какого-то непонятного ей самой мистического страха.

И сейчас робко, на цыпочках, приблизилась она к постели двоюродной сестры и заглянула за ширму. Христина Снежкова лежала в постели с ледяным пузырем на голове. Ее худое, изжелта-бледное лицо не имело ничего юного, несмотря на то, что обладательница его была всего на год, на два старше Клео. Черные, суровые, слишком прямо смотревшие глаза, глаза без жизни и блеска, дополняли это впечатление. Сухое, аскетическое, маленькое личико было лицом молодой старушки. Широкая белая рубашка с высоким глухим мужским воротом облегала худое тело девушки, изнуренное постом и молитвою.

Из четырех детей Снежковых (старшие братья были женаты и жили своими домами) Христина была наиболее неудавшейся и наиболее любимой, как это всегда бывает в таких случаях, в семье. Она с детства страдала эпилепсией на почве мистической религиозности. Она постоянно стремилась к подвигу монашества, вымолила у родителей позволение поступить к восемнадцати годам в обитель, но постоянно повторяющиеся припадки тормозили отъезд девушки из родительского дома. Была и еще одна особенность у восемнадцатилетней Христины: она считалась прозорливицей, что, впрочем, самым тщательным образом скрывалось от чужих ее близкими родственниками. Стоило только сильно взволноваться девушке и ощутить в себе приближение мучительного припадка, как она начинала говорить, как ясновидящая, пугая и волнуя окружающих ее людей.

Клео Орлова знала эту особенность двоюродной сестры и вся разгоралась жгучим любопытством при мысли о возможности остаться когда-либо наедине с нею. Но до сих пор не представлялось как-то удобного случая. Их никогда не оставляли вдвоем с Тиной. Нынче же сама судьба, казалось, помогала ей. Уже уходя из гостиной от тетки и матери, Клео мельком подумала об этом. Сейчас же в комнате Тины эта мысль снова мелькнули у нее.

— Здравствуй, сестрица, — проговорила она бодрым, особенно звонким голосом, как бы желая заглушить этою непринужденностью тот мистический страх, который внушала ей личность ясновидящей, и она пожала лежавшую поверх одеяла худую, костлявую руку больной. Христина не пошевельнулась. Только большие, тусклые черные глаза пронзительно зорко уставились на посетительницу. Но вот разомкнулись ее сухие синеватые губы, и она глухо проговорила что-то вроде:

— Здравствуй, сестра, что, все беса тешишь? — скорее угадала, нежели расслышала ее сухой шепот Клео.

Гостья смутилась.

— Я тебя не понимаю… — прошептала она.

— Беса… Дьявола… говорю, тешишь, врага рода человеческого… — скоро-скоро, теперь словно бисером, посыпала словами Христина. — Откуда пришла? Что делала? Соблазнительница Вавилонская… блудница… чего алчешь? Куда грядешь? Одумайся… очнись… пока не поздно… Господь милостив. Он простит… Он тебя за молодость простит. «Аще не будете, как дети, не внидете в царствие небесное…» — шептала она все быстрее и быстрее, так что Клео едва могла разбирать теперь отдельные слова.

Теперь она вся дрожала. Зубы ее стучали, а глаза уж не могли оторваться от словно гипнотизирующего взгляда Христины… Но вот она сделала невероятное усилие над собою и, твердо глядя в лицо больной, произнесла едва не выкрикивая в голос:

— Но я же люблю! Его! Пойми. Какой же тут блуд?

Вероятно, слова ее дошли до сознания больной… Черные, тусклые, похожие на две темные впадины, глаза Снежковой вдруг широко раскрылись…

Она неожиданно легко поднялась и села на постели среди своих подушек, прямая, костлявая, жуткая, с пергаментным лицом мумии.

— Нечисто… Нечисто… Грехом смердит такая любовь… Вся грехом смердит… На блуд, на срам, на позор толкает. Беги ее, пока не поздно!.. Огради ее Спасом-Христом… Его люби… А все прочее тлен, блуд и проклятье… Пляски бесовские вижу, блудниц оголенных… Кружение дьявольское… Радость Сатаны… Ликование князя тьмы… Плачь иерихонский жен праведных… Свят! Свят! Свят!

Теперь она вся переменилась. Черные, до сих пор пустые впадины ее глаз засверкали и загорелись, как уголья. Лицо перекосило судорогой, пена выступила на посиневших губах. Она была страшна в эти минуты. Клео с ужасом отпрянула к двери и выскочила за порог кельи, не помня себя, вся обливаясь холодным потом. В тот же миг Христина со стоном повалилась на подушки и забилась в обычном припадке эпилепсии.

А в это самое время в кабинете самого завязывалась между хозяином дома и его гостьей беседа совсем иного рода.

Невольно смущаясь, Анна Игнатьевна изложила внимательно слушавшему ее брату свою просьбу. Федор Игнатьевич Снежков, высокий, худощавый, костистый мужчина с седою, лопатою, бородою, с суровым из-под нависших бровей взглядом черных и тусклых, как и у дочери, глаз, только покрякивал во время речи сестры, вертя в руках костяную разрезалку.

— Так… так… Вот оно что: деньги, говоришь, нужны, — произнес он, лишь только кончила говорить Орлова. — Так, так, а много ли нужно-то, Аннушка?

— Нужно тысячи три… четыре… — с внезапно вспыхнувшей надеждой в сердце произнесла та.

— Так. Так. А на что нужно-то?

— Как на что? На все нужно… Сейчас ведь мне жалованья не платят. Летний сезон… А расход тот же. Клеопатра вот гимназию в этом году кончила, одеть, обуть ее надо, — с горячностью бросала Орлова.

— Причина уважительная, нечего сказать, — усмехнулся Снежков, — а отцовы деньги куда же ты пропустила, Аннушка? Сначала на Льва покойного, теперь на хахаля, так что ли? — тонко прищурился он на сестру.

Орлова вспыхнула.

— Федор, не издевайся!.. Есть у тебя деньги, давай. Нет, не мучь зря, откажи… Но личностей прошу не задевать. Никого не касается то, на что пошла отцовская часть. Тем более что это были гроши, о которых и говорить-то стыдно.

— Стыдно, не стыдно, а денежки были дадены. И сама была виновата, что не больше их выпало на долю твою. Не сбеги ты в ту пору с твоим художником, да не обвенчайся с ним тайком, все бы иначе вышло. А тут пеняй на себя…

— Что же ты мне нотации читать, что ли, вздумал! — бледнея от негодования, произнесла женщина. — Говори прямо, дашь ты мне денег под вексель на три года или не дашь?

В волнении она схватила с письменного стола какую-то бумажку и лихорадочно мяла ее пальцами…

Снежков откинул голову на спинку кресла и в упор, не моргая, глядел молча в лицо сестры.

Так прошло с добрую минуту времени. Наконец он отвел глаза и, чуть усмехнувшись, проговорил:

— Нет, Анна, денег я тебе не дам, не надейся. И не потому не дам, что нет их у меня. Три тысячи во всякое время при моем обороте наскрести, конечно, можно… Что и говорить! А потому не дам, что не впрок они пойдут, все едино. На тряпки, на вертихвостничество перед молодцами, котами разными, проходимцами-разночинцами. На прельщение блудное. Смотрю я на тебя и дивлюсь. Под сорок тебе лет… Годы, слава тебе, Господи, не молодые, а в голове-то что! Тьфу! Труха! Пустота одна.

— Не твое дело, Федор. Еще раз спрашиваю тебя, дашь ли ты мне денег, или не дашь?

Голос женщины дрогнул волнением.

Снежков отвел глаза к окну, за которым сияло лазурное летнее небо, и проговорил раздельно, отчеканивая каждое слово.

— Успокойся, матушка. Денег тебе я не дам и всяким твоим мерзким делам я не потатчик.

Вне себя, вся дрожа мелкою дрожью, Орлова почти выбежала из кабинета брата, механически сжимая в пальцах бумажку. За порогом она остановилась. Поправила съехавшую набок шляпу и крикнула Клео ехать домой. Только в салоне таксомотора она почувствовала какой-то посторонний предмет, зажатый в ладони. Разжала руку и увидела бумажку, нечаянно захваченную ею с письменного стола брата. То была обыкновенная деловая записка с подписью Снежкова на имя одного из его приказчиков. Анна Игнатьевна машинально пробежала ее и так же машинально сунула в свою ручную сумочку.

В это время не менее ее самой взволнованная Клео рассказывала матери о припадке Христины и о ее зловещих предсказаниях.

X

Весна прошла. Наступило лето. Не много радостей принесло оно в унылую теперь квартиру Орловых. Казалось, вместе с чехлами, надетыми на летнее время на все эти причудливые диванчики, пуфы, козетки и були, непроницаемая пелена тоски окутала этот недавно еще такой интимно-веселый и уютно-радостный уголок, где прежде царила остро-приподнятая атмосфера влюбленности, где звенел тихий любовный смех Анны Орловой и раздражающе-задорный голос ее живой хорошенькой дочки.

С виду все оставалось по-прежнему. Почти ежедневно, как и прежде, приезжал Арнольд и проводил положенные часы в декадентской гостиной или в будуаре своей возлюбленной, но прежде к ним присоединялась, бывало, Клео и вносила с собой атмосферу той заманчивой остроты, которая постоянно приятно щекотала нервы пресыщенного Арнольда. Теперь же, со времени того злополучного вечера живых картин в особняке Фани Кронниковой, Клео только мельком встречалась с ним.

Она, по-видимому, теперь не обращала никакого внимания на возлюбленного своей матери. Похудевшая, с синяками под глазами, с таящим в себе что-то лицом, она казалась Арнольду какой-то особенной, новой и, как никогда еще, обаятельной.

— Она влюблена в Тишинского. Она действительно влюблена в него… — томился в душе своей Максим Сергеевич.

Сам же он со времени вечера картин, когда увидел Клео в роли вакханки, впервые почувствовал настоящее влечение к девушке. Ее юная красота обожгла его.

Если до сих пор он только тешил свои нервы, свою чувственность игрою в страсть с Клео-ребенком слишком продолжительными и рассчитанно-чувственными поцелуями и медленным осторожным развращением этой девушки, безо всякого участия какого бы то ни было чувства, кроме дешевой, пошленькой похоти со своей стороны, то теперь эта похоть перешла в неподдельную страсть, зажегшую все существо Арнольда.