– Вы узнаете это, мадам, – ответила она, – но сначала узнаю я сама. Клянусь, я обнаружу в самом скором времени то место по соседству с нами, где она нашла себе приют, и сумею изгнать ее оттуда. Утрите слезы, вот идут наши люди.

Валентина поднялась в карету и вскоре вышла оттуда, надев прямо на свой наряд широкую синюю мериносовую юбку, которую она использовала вместо амазонки, слишком тяжелой для жаркой весенней погоды. Господин де Лансак, подставив ей руку, помог сесть на превосходного английского иноходца. Дамы разместились в карете, но, когда кавалькада собралась тронуться с места, лошадь де Лансака, взятая из сельской конюшни, вдруг упала на передние ноги, и ее не удалось поднять. Было ли то следствием чрезмерной жары или животное опоили плохой водой, только колики были так сильны, что о поездке не могло быть и речи. При лошади на постоялом дворе оставили форейтора, а господин де Лансак вынужден был сесть в карету.

– Но Валентина не может ехать одна! – воскликнула графиня.

– Что же тут такого? – удивился граф де Лансак, которому от души хотелось избавить девушку от двухчасового пути лицом к лицу с разгневанной матерью. – Мадемуазель Валентина поскачет рядом с каретой и, следовательно, не будет одна, мы даже сможем переговариваться с ней. Лошадь у нее послушная, так что, на мой взгляд, для нее нет никакого риска в поездке верхом.

– Но так не делается, – заявила графиня, несмотря на то что господин де Лансак был для нее непререкаемым авторитетом.

– В этом краю делается все, ибо здесь некому судить, что принято, а что нет. Сразу за поворотом начинается Черная долина, где мы даже кошки не встретим. К тому же через десять минут окончательно стемнеет, так что нам нечего бояться осуждающих взглядов.

Этот последний, весьма веский довод оказался решающим. Де Лансак одержал верх, и кортеж двинулся в сторону долины. Валентина скакала рысью следом за каретой. Уже опускалась ночь.

С каждым шагом дорога, пересекавшая равнину, становилась все ýже. Вскоре Валентина уже не могла скакать рядом с каретой. Сначала она ехала позади, но так как из-за неровностей почвы возница то и дело резко осаживал лошадей, иноходец Валентины, чуть не натыкаясь грудью на задок кареты, испуганно бросался в сторону. В одном месте придорожная канава отступала от дороги, и Валентина, воспользовавшись этим, обогнала карету и с удовольствием поскакала вперед, не терзаясь предчувствиями и дав своему сильному благородному коню полную волю.

Погода была восхитительной. Луна еще не поднялась, и дорога была едва различима из-за густой листвы. Изредка в траве сверкал огонек светлячка, шуршала в кустарнике вспугнутая ящерица, да над увлажненными росой цветами вилась ночная бабочка. Теплый ветерок, неизвестно откуда налетавший, нес с собой запах ванили – это зацвела в полях люцерна.

Валентину воспитывали все – и изгнанная из дому сестра, и спесивая мать, и монахини в том монастыре, куда ее отдали в учение, и взбалмошная, молодая душой бабка, – и поэтому никто не занимался ее воспитанием в должной мере. Лишь самой себе она была обязана тем, что стала такой, какой была сейчас, и, не найдя в семейном кругу понимания, постепенно приохотилась к учению и мечтам. Спокойный от природы нрав и здравые суждения в равной мере уберегали девушку от тех ошибок и заблуждений, в каких повинны и общество, и одиночество. Отдаваясь во власть спокойных и чистых, как само ее сердце, мыслей, она наслаждалась прелестью майского вечера, полного целомудренной неги, созвучного чаяниям юной поэтической души. Быть может, она думала о своем женихе, о человеке, который первый отнесся к ней с доверием и уважением, что столь мило сердцу, привыкшему себя уважать, но еще непонятому другими. Валентина не грезила о страсти, ей было чуждо надменное стремление молодых умов, почитающих страсть властной потребностью своей натуры. Скромная от природы, Валентина считала, что не создана для слишком неистовых и сильных испытаний, она не пыталась бунтовать против сдержанности, которую, как первейший долг, предписывал ей свет. Она принимала ее как благо, а не как закон. Она дала себе клятву не поддаваться пылким влечениям, которые на ее глазах стали причиной многих бед; она не жаждала роскоши, ради которой бабка даже жертвовала своим достоинством, не поддавалась тщеславию, непрестанно терзавшему мать с тех пор, как рухнули ее надежды, и в равной степени любви, что так жестоко сгубила ее сестру. При мысли о сестре на ее ресницах повисла слезинка. Это было единственное событие, оставившее неизгладимый след в душе Валентины, оно оказало влияние на ее нрав, наградило одновременно смелостью и робостью – робостью, когда дело касалось ее самой, а смелостью, когда дело касалось сестры. Правда и то, что ей до сих пор не удавалось доказать делом отвагу и преданность, жившие в ее душе: мать никогда не произносила в ее присутствии имени сестры, никогда еще не представлялся ей случай отстоять честь сестры, защитить ее. Желание это росло с каждым днем, и горячая нежность, которую питала Валентина к сестре, к образу ее, возникавшему как бы из дымки смутных детских воспоминаний, была единственным подлинным чувством, обитавшим в душе девушки.

Это подавляемое чувство, стремление обрести родственную душу, заставляло Валентину испытывать внутреннее возбуждение, усиливавшееся в последние дни. В округе прошел слух, что ее сестру видели в восьми лье отсюда, в городке, где она некогда нашла себе приют на несколько месяцев. На сей раз она только переночевала там, не назвав своего имени, но владельцы харчевни уверяли, что сразу ее узнали. Слух этот дошел до замка Рембо, расположенного в другом конце Черной долины: слуга, надеявшийся на милость графини, сообщил ей эту новость. Случилось так, что Валентина, сидевшая за работой в соседней комнате, услышала возглас матери – она назвала имя, от которого девушку бросило в дрожь. Не в силах побороть тревогу и любопытство, она прислушалась и поняла смысл тайных донесений лакея. Произошло это накануне первого мая, и теперь Валентина, взволнованная и встревоженная, размышляла о том, верна ли эта весть и не правильнее ли предположить, что люди ошиблись, – не так просто узнать человека, который пятнадцать долгих лет провел в изгнании.

Вся во власти этих дум, мадемуазель де Рембо, не заметив, что иноходец скачет слишком быстро, не осадила его вовремя и очнулась, когда карета оказалась далеко позади. Заметив это, она остановилась и, не видя ничего во мраке, пригнулась к луке седла и прислушалась, но то ли отдаленный стук колес смягчала высокая, покрытая росой трава, то ли мешало шумное и учащенное дыхание иноходца, нетерпеливо натягивающего поводья, – но, так или иначе, ни один звук не донесся до ушей Валентины, она слышала лишь торжественное безмолвие ночи. Валентина, решив, что заблудилась, повернула коня, проскакала галопом часть дороги, так и не встретив никого, снова остановилась и прислушалась.

И на этот раз она не услышала ничего, кроме стрекотания кузнечика, пробудившегося с восходом луны, да отдаленного лая собак.

Валентина опять пустила лошадь галопом и вновь остановилась на развилке дороги. Она пыталась вспомнить, какая дорога привела ее сюда, но из-за темноты не могла определить направления. Благоразумнее было бы подождать здесь появления кареты, ибо она могла проехать только по одной из этих двух дорог. Но страх уже затуманил рассудок молодой девушки, ждать своих и тревожиться было, по ее мнению, самым нелепым решением. Поэтому она понадеялась на инстинкт иноходца – он непременно выберет верное направление, почуяв лошадей, запряженных в карету, если память его подведет. Все лучше, чем стоять вот так, на месте, в страхе и тревоге. Предоставленный своей воле иноходец свернул налево. После бесцельной и бессмысленной скачки Валентине вдруг почудилось, будто она узнает огромное дерево, замеченное еще поутру. Это обстоятельство придало ей смелости, она даже улыбнулась своим страхам и погнала лошадь вперед.

Но вскоре она заметила, что дорога все круче спускается в долину. Валентина плохо знала здешние края, ее увезли отсюда ребенком, но ей показалось утром, что дорога проходила выше по склонам, окружавшим долину. Да и сам пейзаж изменился: свет луны, медленно поднимавшейся над горизонтом, пробивался в просветах между ветвей, и теперь Валентине удалось разглядеть то, чего она не могла видеть в темноте. Дорога, утоптанная скотом и колесами, стала значительно шире, она пролегала теперь по более открытой местности. Ивы с коротко обрезанными ветвями тянулись рядами по обеим ее сторонам, их причудливо искривленные стволы, вырисовывавшиеся на фоне неба, казались мерзкими чудищами, которые вот-вот станут качать уродливыми головами и извиваться безрукими телами.

6

Внезапно Валентина услышала глухой протяжный звук, напоминавший отдаленный стук колес. Она свернула с дороги и направилась по боковой тропинке к тому месту, откуда доносился шум, все усиливавшийся и менявшийся. Если бы Валентина могла проникнуть взглядом сквозь пенный цвет яблонь, пронизанный светом луны, она увидела бы белую блестящую ленту реки, устремлявшуюся к плотине, которая была неподалеку. Все же она и так угадала близкое присутствие Эндра по идущей от него прохладе и нежному запаху мяты. Именно поэтому она поняла, что уклонилась от правильного пути, и тут же решила спуститься к реке и ехать берегом, в надежде обнаружить мельницу или хижину, где можно расспросить о дороге. И в самом деле, вскоре путь ей преградил старый, стоявший на отшибе темный амбар, и хотя света не было, лай собак за забором свидетельствовал о том, что здесь живут люди. Она крикнула, но никто не отозвался. Тогда она подъехала к воротам и постучала в них стальным наконечником хлыста. В ответ послышалось жалобное блеяние – амбар оказался овчарней. В этом краю, где не было ни волков, ни воров, не было нужды и в пастухах. Валентина поехала дальше.

Ее иноходец, словно ему передалось смятение хозяйки, перешел теперь на шаг и продвигался вперед медленно и неуверенно. Иногда копыто его высекало из кремня искру, а то он вдруг тянулся мордой к молодым побегам вяза.

Внезапно в этой тишине, среди пустынных полей и лугов, не слышавших никогда иной мелодии, кроме той, что от нечего делать извлекает из своей дудочки ребенок, или хриплой и непристойной песенки подгулявшего мельника, к тихому бормотанию воды и вздохам ветерка присоединился чистый, сладостный, завораживающий голос – голос молодого человека, сильный и вибрирующий, как звук гобоя. Он пел беррийскую песенку, простую, протяжную и грустную, как, впрочем, все местные песни. Но как он пел! Разумеется, ни один сельский житель не мог так владеть голосом и так модулировать. Но это не был и профессиональный певец, тот не позволил бы так увлечь себя незамысловатому ритму и не отказался от всяких фиоритур и прочих премудростей. Пел тот, кто чувствовал музыку, но не изучал ее, а если бы изучал, то стал бы первым из первых певцов мира. Да, в нем не чувствовалось выучки; мелодия, как голос самих стихий, поднималась к небесам, полная единственной поэзии – поэзии чувств. «Если бы в девственном лесу, далеко от произведений искусства, далеко от ярких кенкетов[3] рампы и арий Россини, среди альпийских елей, где никогда не ступала нога человека, – если бы духи Манфреда[4] пробудились вдруг к жизни, именно так бы они и пели», – подумалось Валентине.

Она уронила поводья, лошадь спокойно пощипывала траву, росшую на обочине дороги. Валентина уже не испытывала страха: она была околдована таинственной песней, и так сладостно было это чувство, что она и не думала удивляться, слыша ее в таком месте и в такой час.

Когда голос умолк, Валентина подумала, что все это ей пригрезилось, но вот песнь раздалась вновь, приблизилась, и с каждым мгновением звуки ее все отчетливее доносились до слуха прекрасной амазонки, потом они снова утихли, и теперь Валентина слышала лишь лошадиный топот. По тяжелому неровному аллюру она без труда догадалась, что это крестьянская лошадь.

Валентина почувствовала страх, представив, что сейчас она очутится здесь, в этом пустынном углу, с глазу на глаз с человеком, который может оказаться грубияном, пьяницей. Как знать, пел ли это сам ночной путник, или, быть может, тяжелая поступь его коня спугнула сладкоголосого эльфа. Но, так или иначе, она сочла более благоразумным открыть свое присутствие незнакомцу, чем проблуждать всю ночь по полям и лугам. Валентина подумала также, что, если ее попытаются оскорбить, иноходец, безусловно, сможет ускакать от крестьянской лошадки, и, стараясь казаться спокойной, двинулась навстречу ездоку.

– Кто там? – раздался твердый голос.

– Валентина де Рембо, – ответила девушка, не без чувства гордости назвав своя имя, весьма почитаемое в этих краях.