Я увезла его во Флоренцию и окружила там всем комфортом, на какой только была способна. После уплаты его долгов у меня мало что осталось. Я приложила все усилия к тому, чтобы он позабыл о муках заключения. Его крепкое тело быстро восстановило свои силы, но разум его так и не исцелился. Ужас мрака и тоска отчаяния оказали глубокое воздействие на этого энергичного, предприимчивого человека, привыкшего к радостям, которые дает богатство, и к тревогам жизни, полной неожиданностей. Бездействие сломило его. Он стал подвержен детским страхам, вспышкам буйной ярости; он уже не выносил никаких возражений, и самым худшим было то, что он упрекал меня за все те неприятности, от которых я не могла его избавить. Он начисто утратил силу воли, которая позволяла ему прежде безбоязненно заглядывать в самое ненадежное будущее. Теперь он страшился нищеты и ежедневно спрашивал меня, на что я рассчитываю, когда мои нынешние средства придут к концу. Я не знала, что и отвечать: меня тоже страшила недалекая развязка. Этот час настал. Я принялась расписывать акварелью табакерки и другие небольшие предметы домашней утвари из дерева. Проработав двенадцать часов в день, я получала восемь – десять франков. На мои нужды этого хватило бы, но для Леони это означало глубочайшую нищету. У него было множество самых невероятных желаний. Он горестно, яростно сетовал на то, что уже не может быть богатым. Он часто упрекал меня в том, что я уплатила его долги, а не бежала с ним, захватив все свои деньги. Чтобы его успокоить, я бывала вынуждена доказывать ему, что, совершив это мошенничество, я не смогла бы вызволить его из тюрьмы. Он подходил к окну и слал самые отвратительные проклятия богачам, проезжавшим мимо дома в своих экипажах. Он указывал мне на свою поношенную одежду и спрашивал совершенно непередаваемым тоном:

– Так ты не можешь мне заказать другое платье? Стало быть, ты не хочешь?

В конце концов он стал мне без устали повторять, что я не могу избавить его от нужды, что с моей стороны слишком эгоистично и жестоко оставлять его в этом состоянии; я решила, что он сошел с ума, и не стала пытаться его урезонивать. Каждый раз, как он к этому возвращался, я хранила молчание и скрывала от него слезы, которые только раздражали его. Он решил, что я понимаю его гнусные намеки, и назвал мое молчание бесчеловечным равнодушием и дурацким упорством. Несколько раз он меня жестоко избивал и мог бы убить, если бы ко мне не спешили на помощь. Правда, когда эти приступы ярости проходили, он бросался к моим ногам и со слезами молил о прощении. Но я по возможности избегала этих сцен примирения, ибо разнеженность приводила его к новому нервному потрясению и вызывала повторный кризис. Эта раздражительность наконец прекратилась, и на смену ей пришло мрачное и тупое отчаяние, что было еще страшнее. Он смотрел на меня исподлобья, затаив, казалось, какую-то ненависть ко мне и словно вынашивая планы мести. Порою, проснувшись среди ночи, я видела, что он стоит у моей постели; зловещее выражение его лица, казалось, говорило, что он вот-вот убьет меня, и я начинала кричать от ужаса. Но он пожимал плечами и возвращался к себе в постель, разражаясь каким-то деревянным смехом.

Несмотря на все это, я по-прежнему его любила, но не такого, каким он стал теперь, а другого, каким он был раньше и каким мог еще снова стать. Бывали минуты, когда я верила, что эта счастливая перемена в нем произойдет и что, по миновании нынешнего кризиса, он внутренне обновится и исправится от всех своих дурных наклонностей. Он как будто уже не думал о том, чтобы их удовлетворить, и не выражал каких бы то ни было желаний или сожалений. Я никак не могла себе представить, чем вызваны долгие размышления, в которые он, казалось, теперь вечно погружен. В большинстве случаев глаза его пристально глядели на меня, причем с таким странным выражением, что мне становилось страшно. Заговаривать с ним я не осмеливалась, но мои робкие взгляды молили его о снисхождении. И тогда его глаза будто увлажнялись, и незаметный вздох вырывался из груди; он отворачивался, словно пытаясь скрыть или подавить свое волнение, и затем снова погружался в задумчивость. И я льстила себя надеждой, что теперь к нему пришли благостные мысли, что вскоре он откроет мне душу и скажет, что отныне он возненавидел порок и полюбил добродетель.

Надежды мои стали ослабевать, когда вновь появился маркиз де ***. Он никогда не бывал у нас дома, зная, какое отвращение я к нему испытываю; зато он прохаживался под окнами и вызывал Леони или подходил к дверям и как-то особо стучал, давая знать, что он здесь. Тогда Леони выходил к нему и подолгу отсутствовал. Однажды я увидела, как они несколько раз прошли по улице взад и вперед; с ними был и виконт де Шальм. „Леони погиб, – подумалось мне, – да и я тоже. Того и гляди здесь произойдет какое-нибудь новое преступление“.

Вечером Леони вернулся поздно; я услышала, как, расставаясь с приятелями у подъезда, он говорил им:

– А вы ей скажете, что я рехнулся, совершенно рехнулся, что, не будь этого, я никогда бы на такое не согласился. Ей надобно понять, что нищета свела меня с ума.

Я не посмела потребовать у него объяснений и подала ему скромный ужин. Он до него не дотронулся и стал нервно мешать дрова в камине. Затем он спросил у меня эфира и, приняв очень сильную дозу, лег и как будто уснул. Я всегда работала по вечерам, насколько хватало сил, не поддаваясь ни сну, ни усталости. В этот вечер я была так утомлена, что легла спать уже в полночь. Не успела я лечь, как послышался легкий шум: мне показалось, что Леони одевается, собираясь куда-то выйти. Я окликнула его и спросила, что он делает.

– Да ничего, – отвечал он. – Мне хочется встать и подойти к тебе; но я боюсь света: ты знаешь, он мне действует на нервы и вызывает ужасную головную боль; погаси его.

Я послушалась.

– Ну как, готово? – спросил он. – Теперь ложись в постель, я должен тебя поцеловать, жди меня.

Это проявление нежности, в которой он мне отказывал уже несколько недель подряд, заставило мое бедное сердце затрепетать от радости и надежды. Мне хотелось думать, что это пробуждение любви повлечет за собой пробуждение его разума и совести. Я села на край постели и стала с восторгом ждать его. Он устремился в мои объятия, распростертые ему навстречу, и, страстно прижав меня к груди, повалил на кровать. Но в то же мгновение какое-то чувство недоверия, ниспосланное мне небом или подсказанное мне моим тонким чутьем, побудило меня провести рукою по лицу того, кто меня обнимал. Леони за время своей болезни отпустил усы и бороду; я же ощутила под рукой гладко выбритое лицо. Я вскрикнула и резко отстранила его.

– Что с тобою? – услышала я голос Леони.

– Разве ты сбрил себе бороду? – спросила я.

– Как видишь, – ответил он.

Но тут я почувствовала, что в то самое время, как голос его звучит у меня под ухом, чьи-то губы впиваются в мои. Я вырвалась с той силою, какую нам придают гнев и отчаяние, и, отбежав в дальний конец комнаты, быстро приподняла ночник, который перед тем лишь прикрыла, но не погасила. Я увидела лорда Эдвардса, сидевшего на кровати с глупым и растерянным видом (кажется, он был пьян), и Леони, который бросился ко мне, словно полоумный.

– Мерзавец! – крикнула я ему.

– Жюльетта, – сказал он сдавленным голосом, глядя на меня шалыми глазами, – уступите, если вы меня любите. Для меня это выход из нищеты, от которой, как вы видите, я погибаю. Речь идет о моей жизни и о моем рассудке, вы это знаете. Спасите меня ценою вашей преданности: а вы – вы будете богаты и счастливы с человеком, который давно уже вас любит и которому ради вас ничего не жаль. Соглашайся, Жюльетта, – добавил он, понизив голос, – или я зарежу тебя, как только он выйдет из комнаты!

Страх помутил мне разум: я выбросилась из окна, рискуя разбиться. Проходившие мимо солдаты подняли меня, лежавшую без сознания, и внесли в дом. Когда я пришла в себя, Леони и его сообщники уже ушли. Они заявили, что я кинулась из окна в припадке мозговой горячки, когда они вышли в другую комнату, чтобы позвать мне кого-нибудь на помощь. Они притворились страшно потрясенными. Леони оставался дома, пока осматривавший меня хирург не объявил, что никаких переломов нет. Тогда Леони ушел, сказав, что он еще вернется, но прошло два дня, а он не появлялся. Он так и не пришел, и я с той поры его не видела».

На этом Жюльетта кончила свой рассказ и на время умолкла, сломленная усталостью и горестными воспоминаниями.

– Вот тогда-то, бедное мое дитя, – сказал я ей, – я и познакомился с тобою. Я жил в том же доме. Рассказ о твоем падении из окна вызвал во мне известное любопытство. Вскоре я узнал, что ты молода и достойна серьезного внимания; что Леони, обращавшийся с тобою самым грубым образом, в конце концов бросил тебя, лежавшую почти при смерти и совершенно нищую. Мне захотелось на тебя взглянуть. Когда я подошел к твоей постели, ты бредила. О, как ты была красива, Жюльетта! Как прекрасны были твои обнаженные плечи, твои распущенные волосы, губы, пересохшие от жара, лицо, преображенное силой страданий! Какой прекрасной ты казалась мне и в ту минуту, когда, в полном изнеможении, ты роняла голову на подушку, бледная и поникшая, словно белая роза, что осыпается от полуденной жары! Я не мог отойти от тебя. Я почувствовал к тебе какое-то неодолимое влечение, какое-то участие, которое я никогда дотоле не испытывал. Я пригласил лучших врачей города; я обеспечил столь нужный тебе тщательный уход. Бедная брошенная девочка! Я проводил ночи у твоей постели, я увидел твое отчаяние, понял твою любовь. Я никогда не любил; ни одна женщина, казалось мне, не сможет ответить на ту большую страсть, на какую я чувствовал себя способным. Я искал сердце столь же пылкое, как и мое. Все те, с которыми я соприкасался, внушали мне недоверие, и вскоре, постигнув черствость и суетность женских сердец, я убедился, что сдержанность моя вполне благоразумна. Твое сердце показалось мне тем единственным, что может меня понять. Женщина, способная на такую любовь и на такие страдания, какие испытала ты, была воплощением моей мечты. Я пожелал, не слишком на это надеясь, завоевать твою нежную привязанность. Я позволил себе сделать попытку тебя утешить, убедившись, что люблю тебя искренне и великодушно. Все, о чем ты говорила в бреду, дало мне возможность узнать тебя настолько же, насколько потом это позволила наша близость. Я понял, что ты женщина возвышенной души, по тем молитвам, которые ты вслух воссылала Богу: их непередаваемо скорбное благочестие было воистину потрясающим. Ты просила прощения за Леони, всегда только прощения, и никогда не молила о мщении ему. Ты взывала к душам покойных родителей, повествуя срывающимся голосом, ценою каких невзгод ты искупила свое бегство и их скорбь. Порою ты принимала меня за Леони и осыпала гневными упреками; иной раз ты воображала себя вместе с ним в Швейцарии и страстно обнимала меня. Мне было бы нетрудно злоупотребить твоим заблуждением, и любовь, загоравшаяся у меня в груди, превращала твои безумные ласки в настоящую пытку. Но я был готов скорее умереть, нежели поддаться своим желаниям, и жульнический поступок лорда Эдвардса, о котором ты неустанно твердила, представлялся мне самой бесчестной подлостью, на какую только способен человек. Наконец мне посчастливилось спасти твою жизнь и рассудок, бедняжка Жюльетта; с той поры ты доставила мне немало страданий и много-много счастья. Быть может, я безумец, потому что мне мало одной твоей дружбы и одного обладания такою женщиной, как ты, но любовь моя неутолима. Я хотел бы быть любимым так же, как был в свое время любим Леони, и я досаждаю тебе этим безудержным желанием. Я лишен его красноречия и обольстительности, зато я люблю тебя. Я тебя не обманывал и никогда не обману. Твое истомленное сердце могло бы давно отдохнуть, уснув на моем. Жюльетта! Жюльетта! Когда ты полюбишь меня так, как умеешь любить?

– Отныне и навеки, – отвечала мне она. – Ты меня спас, ты меня выходил, и ты любишь меня. Я была безумна, теперь это ясно, что любила такого человека. Все, что я тебе сейчас рассказала, вызвало у меня в памяти все мерзости, о которых я почти забыла. Я испытываю лишь отвращение к прошлому и не хочу к нему возвращаться. Ты хорошо сделал, что заставил меня рассказать обо всем этом; теперь я спокойна и чувствую, что мне уже не дороги связанные с ним воспоминания. А ты – ты мой друг, мой спаситель, мой брат и мой возлюбленный.

– Скажи: и «мой муж», молю тебя, Жюльетта!

– Мой муж, если ты того хочешь, – сказала она, целуя меня с такою пылкой нежностью, какую дотоле еще ни разу не проявляла, и слезы радости и признательности выступили у меня на глазах.

23

На следующий день, проснувшись, я почувствовал себя таким счастливым, что мне уже не хотелось уезжать из Венеции. Погода стояла великолепная. Солнце было теплым, как весною. Изящно одетые дамы заполняли набережные и смеялись забавным шуткам масок, которые, откинувшись на парапеты мостов, задевали прохожих и отпускали то дерзости дурнушкам, то комплименты хорошеньким женщинам. Был последний день карнавала – печальная годовщина для Жюльетты. Мне хотелось ее развлечь; я предложил ей прогуляться, и она согласилась.