— Возможно, но не в этом только дело. Музыка как профессия мне не подошла бы: тут женщина находится слишком на виду, тут только два пути — либо театральные подмостки, либо салоны; музыка превращает женщину либо в актрису, либо в лицо подчиненное, которое нанимают давать уроки какой-нибудь провинциальной барышне. Живопись дает больше свободы, позволяет жить более уединенно, и радость, даваемая ею, становится вдвое дороже в уединении. Думаю, что теперь вы одобрите мой выбор… Но, пожалуйста, поедем быстрее, матушка меня ждет и беспокоится…

Бенедикт, полный уважения и восхищения перед рассудительностью юной девушки, втайне польщенный той искренностью, с какой Валентина открыла перед ним свои мысли и свой нрав, не без сожаления подстегнул лошадь. Но когда при свете луны показалась белая крыша их фермы, в голову ему пришла неожиданная мысль. Он осадил лошадь и, весь во власти своей взбалмошной идеи, машинально протянул руку и взял под уздцы иноходца Валентины.

— Что случилось? — спросила она, натягивая поводья. — Мы сбились с дороги?

Бенедикт растерянно молчал. Потом, набравшись духу, заговорил:

— Мадемуазель, то, что я хочу вам сказать, ввергает меня в тревогу и страх, ибо я сам не знаю, как вы встретите мои слова. Я говорю с вами впервые в жизни, и господь бог свидетель, что, расставшись с вами, я сохраню в душе величайшее к вам уважение. Однако в первый, а возможно, в последний раз мне выпало подобное счастье, и, если слова мои оскорбят вас, вам нетрудно будет избегнуть встреч с человеком, на свою беду не угодившим вам…

Это торжественное вступление наполнило душу Валентины страхом и изумлением. У Бенедикта и всегда-то была достаточно своеобразная внешность, той же печатью исключительности был отмечен и его ум. Валентина успела заметить это во время их беседы. Огромный талант к пению, изменчивые черты, не позволявшие уловить выражение лица Бенедикта, этот развитой ум, скептически взирающий на все и на вся, делали Бенедикта необыкновенным и странным в глазах Валентины, которой до сегодняшнего дня еще не доводилось общаться с юношами из иной среды, чем ее собственная. Поэтому-то его вступительная речь испугала ее: как ни далека она была от тщеславия, ей невольно пришло в голову, что он сейчас объяснится ей в любви, и она не могла найти слов для ответа.

— Я вижу, что напугал вас, мадемуазель, — продолжал Бенедикт. — Случай поставил меня в столь щекотливое положение, что я не надеюсь быть понятым с полуслова, тем паче, что мне не хватает привычки к обходительности.

Слова эти лишь усугубили тревогу и страх Валентины.

— Сударь, — проговорила она, — не думаю, что вы скажете мне то, чего я не могла бы выслушать, особенно после того, как вы сами признались, что смущены. Коль скоро вы боитесь меня оскорбить, мне, очевидно, следует опасаться какой-нибудь неловкости с вашей стороны. Покончим разговор, прошу вас, и так как я уже знаю дорогу, примите мою благодарность и не утруждайтесь более, не провожайте меня.

— Я должен был ждать такого ответа, — проговорил глубоко оскорбленный Бенедикт. — Очевидно, мне не следовало рассчитывать на ум и чувствительность, которые я приписал было мадемуазель де Рембо.

Валентина не удостоила его ответом. Холодно поклонившись юноше, она, испуганная всем случившимся, хлестнула коня и поскакала прочь.

Бенедикт ошеломленно глядел ей вслед. Вдруг он досадливо ударил себя по лбу.

— Ну и болван, — воскликнул он, — она же меня не поняла!

И, послав свою лошадь через ров, он срезал угол забора, вдоль которого скакала Валентина: через три минуты он уже нагнал ее и преградил ей путь. Валентина так испугалась, что чуть было не упала с седла.

7

Бенедикт соскочил с лошади.

— Мадемуазель, — вскричал он, — падаю перед вами на колени. Не бойтесь, вы сами видите, что пеший я вас не догоню. Соблаговолите выслушать меня. Я глупец! И я нанес вам смертельное оскорбление, вообразив, что вы с умыслом не захотели понять моих слов; желая подготовить вас, я громоздил одну нелепицу на другую, но теперь я прямо пойду к цели. Слышали ли вы в последнее время разговоры насчет одной особы, столь вам дорогой?

— О, говорите, говорите! — воскликнула Валентина, и крик этот вырвался из ее души.

— Так я и знал, — радостно воскликнул Бенедикт, — вы ее любите, жалеете, значит, нас не обманули — вы хотите ее видеть, вы готовы протянуть ей руку. Итак, мадемуазель, значит, все, что говорят об этом, — правда?

Валентина ни на минуту не усомнилась в искренности Бенедикта. Он затронул самую чувствительную струну ее души; излишнюю осторожность она сочла бы за трусость — таково свойство восторженного великодушия.

— Если вы, сударь, знаете, где она, — вскричала Валентина, с мольбой складывая руки, — да благословит вас господь, ибо сейчас вы откроете мне эту тайну!

— Возможно, я совершу проступок непростительный в глазах общества, так как при моем содействии вы нарушите дочерний долг. И, однако, я сделаю это без угрызений совести! Дружеские узы, связывающие нас с этой особой, повелевают мне поступить именно так, а восхищение, какое я питаю к вам, порукой тому, что вы никогда не обратите ко мне слово упрека. Еще нынче утром она прошла четыре лье по росе, по булыжнику и пашням, закутавшись в крестьянский плащ, лишь бы взглянуть на вас, когда вы появитесь у окна или выйдете в сад. Она вернулась, так и не увидев вас. Угодно вам нынче вечером вознаградить ее за труды и страдания всей ее жизни?

— Отведите меня к ней, сударь, заклинаю вас именем того, кто вам всего дороже на свете!

— Итак, — сказал Бенедикт, — доверьтесь мне. Но показываться на ферме вы не должны. Мои родные, очевидно, еще не вернулись, а батраки вас наверняка увидят, пойдут разговоры, и на следующий же день ваша матушка, узнав об этом посещении, вновь начнет преследовать вашу сестру. Разрешите, я привяжу вашу лошадь рядом с моей, у дерева, и следуйте за мной.

Валентина легко соскочила на землю, не дожидаясь, пока Бенедикт предложит ей руку. Но тут же извечный женский инстинкт, предупреждающий об опасности и живущий даже в чистых душах, заговорил в ней — ее охватил страх. Бенедикт привязал лошадей под купой развесистых кленов. Затем он повернулся к Валентине и чистосердечно воскликнул:

— О, как она обрадуется, она и не подозревает, как близко от нее счастье!

Эти слова окончательно успокоили Валентину. Она последовала за своим проводником по тропинке, влажной от вечерней росы, добралась до конопляников, обнесенных канавой. Через канаву была переброшена тоненькая дощечка, так и ходившая под ногой. Бенедикт прыгнул в канаву и поддерживал Валентину, пока она не перебралась на другую сторону.

— Ко мне, Перепел, перестань! — прикрикнул он на огромного пса, с ворчанием бросившегося к ним; но пес, признав хозяина, начал ластиться к нему, что, пожалуй, производило не менее шума, чем недавнее его ворчание.

Бенедикт прогнал собаку пинком ноги и ввел свою взволнованную спутницу в сад фермы, расположенный по деревенскому обычаю позади строений. Сад был на редкость густой. Ежевика, розы, фруктовые деревья стояли здесь вперемежку и, не зная калечащих ножниц садовника, разрослись столь вольно, столь тесно переплели свои ветви над дорожками, что затрудняли шаг. Подол длинной юбки Валентины цеплялся за все колючки, глубокая тьма, царившая среди этой буйной растительности, лишь усугубляла ее тревогу, а жестокое волнение, которое она испытывала, лишало ее сил.

— Если вы дадите мне руку, — предложил ее провожатый, — мы дойдем скорее.

В суматохе Валентина потеряла перчатку и вложила свою руку в ладонь Бенедикта. Для девушки ее круга такое положение было более чем странным. Юноша шагал впереди, осторожно увлекая ее за собой, раздвигал свободной рукой ветви, чтобы они не стегнули по лицу его прелестную спутницу.

— Боже, да вы дрожите, — проговорил он, отпуская руку Валентины, когда они вышли на свободное пространство.

— Ах, сударь, я дрожу от радости и нетерпения, — отозвалась Валентина.

Им оставалось преодолеть последнее препятствие. У Бенедикта не оказалось при себе ключа от садовой калитки, а чтобы выбраться из сада, надо было перебраться через живую изгородь. Бенедикт предложил свою помощь Валентине, и ей пришлось согласиться. Тогда племянник фермера взял в свои объятия невесту графа де Лансака. Трепетные его руки коснулись очаровательной талии. Он ловил ее прерывистое дыхание, и путешествие их длилось довольно долго, потому что изгородь была широкая, щетинилась колючками и терниями, под ногой отваливались камни откоса, а главное, потому, что Бенедикт утратил присутствие духа.

Но такова уж целомудренная робость юности! Его воображение не поспевало за действительностью, и страх погрешить против собственной совести сводил на нет ощущение счастья.

Подойдя к двери дома, Бенедикт бесшумно поднял щеколду, ввел Валентину в низкую комнату и в темноте нашарил очаг. Когда Бенедикт наконец зажег свечу, он указал мадемуазель де Рембо на деревянную лестницу, похожую скорее на стремянку, и проговорил:

— Сюда!

А сам сел на стул в позе часового, умоляя Валентину не оставаться у Луизы больше четверти часа.

Утомленная утренней прогулкой, Луиза улеглась спать спозаранку. Комнатка, которую ей отвели, справедливо считалась самой плохой на ферме, но так как Луизу выдавали за бедную родственницу из Пуату, которую Лери якобы опекали, она, боясь, что слуги заподозрят недоброе, отказалась поселиться в более богатом помещении. Она сама выбрала себе эту клетушку, из единственного окошка которой был виден прелестный ландшафт — поля и островки, лежащие в излучине Эндра и утопавшие в роскошнейшей зелени деревьев. Хозяева наспех смастерили ей более или менее приличную постель из какого-то хромоногого одра, на решетке сушились пучки горошка, с потолка свисали золотистые связки лука, клубки серой шерсти мирно дремали в убогих мотовилах. Воспитанная в богатстве, Луиза находила своеобразную прелесть во всех этих атрибутах сельской жизни. К великому удивлению тетушки Лери, она попросила, чтобы в ее комнатушке оставили первозданный беспорядок, чисто деревенский хаос, напоминавший ей живопись фламандца Ван-Остаде и Жерара Доу. Но больше всего пришлись ей по душе в скромном этом убежище занавески с выцветшими разводами и два вышитых старинных кресла с облезшей позолотой. По поразительной игре случая эти вещи лет десять тому назад попали сюда из замка, и Луиза, видевшая их в детстве, сразу же признала старых знакомцев. Она залилась слезами и чуть было не расцеловала их как старинных друзей, вспоминая, как она, белокурая беспечная девочка, в счастливые дни неведения и навсегда утраченного покоя, забивалась в уголок старого кресла, в уютные его объятия.

Нынче вечером она уснула, машинально разглядывая узоры на занавеске, и вид их в мельчайших подробностях пробудил в ее памяти минувшую жизнь. После долгих лет изгнания в душе ее с новой силой пробудились былая боль и былые радости. Ей чудилось, будто еще только вчера произошли события, которые она оплакивала и искупала печальными скитаниями, длившимися целых пятнадцать лет. Ей казалось, будто за этой занавеской, которую шевелил ветерок, врывавшийся в створку окна, разворачивается блистательная и волшебная картина ее юных лет, ей чудилась башенка их старого замка, столетние дубы-патриархи в огромном парке, ее любимица белая козочка, поле, где она рвала васильки. Иной раз перед ней вставал образ бабушки, этой себялюбивой и добродушной старухи, и глаза ее были полны слез, как в день своего изгнания. Но это сердце, умевшее любить лишь наполовину, навсегда закрылось для внучки, и образ, который мог бы принести утешение, удалялся равнодушно и бездумно.

Среди этой картины, созданной воображением Луизы, существовал лишь один чистый и дивный образ, образ Валентины, такой, какой помнила ее Луиза — прелестного четырехлетнего ребенка с длинными золотистыми локонами, с румяными щечками. Луизе виделось, будто Валентина пробирается, словно перепелочка, среди колосьев ржи, такой высокой, что она закрывала девочку с головой, чудилось, будто Валентина бросается к ней с неудержимым ласковым смехом, и смех этот, смех самого детства, невольно вызывает слезы у того, кто любим; вот Валентина закидывает за шею сестры свои пухлые белые ручонки и болтает с ребяческой наивностью о разных пустяках, составляющих жизнь дитяти, болтает на своем бесхитростном, разумном и забавном языке, неизменно удивляющем и чарующем нас. За это время Луиза сама стала матерью; поэтому пора детства казалась ей мила не как что-то забавное, а как что-то поглощающее все чувства. Любовь к сыну разбудила былую привязанность к сестренке, и привязанность эта стала не только более сильной, но и подлинно материнской. Она представляла себе Валентину такой, какой оставила ее в день разлуки; и когда ее уверяли, что Валентина стала стройной красавицей, переросла саму Луизу, она просто не могла себе этого представить: воображением она летела к прежней малютке Валентине, и ей хотелось, как в былые времена, взять девчушку себе на колени.