– У меня идея, можно? – спросила ты.

– Боюсь, что нет. Моя история. – И я продолжал: – Пока ты купаешься в солнечных лучах, я возвращаюсь с завтрака. Жрица меня надула, я выпил кофе с епископом и договорился перенести встречу. Я обломан, но это не конец света. Ты увлеченно сушишь волосы и не слышишь, как открывается дверь. Я вхожу в кухню из темноты коридора, из окна столько солнца – будто твой образ спроецирован светом. Ты в нем лучишься. Прекрасная нагая королева, что стоит на желто-синей шахматной доске. Ты стоишь боком, откусываешь манго. Сок поблескивает у тебя на губах. И твоя грудь, линия бедер и задницы, они расплываются в бело-золотом сиянии…

– Моей задницы! – переспросила ты. – Не очень-то романтично.

– Я неправильно сказал. Вот, слушай. – Я понизил голос до баритона: – У тебя прекрасная задница, детка.

– Слишком большая.

– Твоя задница прекрасна! Вся картина прекрасна. Я вижу тебя и будто к полу пригвожден. Будь я католиком, позвонил бы в епархию и сообщил о видении. Я смотрю, как ты доедаешь манго, потом оборачиваешься, лениво мне улыбаешься. В солнечном тепле ты жаркая и томная, ты рада мне… хотя еще готова брюзжать.

Я подхожу, целую родинку у тебя на плече, прямо над ключицей. Ты говоришь:

«Привет, – и прислоняешься ко мне. Моя рука скользит с твоей талии вверх, к правой груди – пожать ее. – Ну ты нахал», – говоришь ты.

«Еще сердишься?»

Ты пожимаешь плечами.

«Не сержусь…»

«Обижаешься, да?»

«Конечно обижаюсь».

Мой член через брюки тычется в тебя. Ты тянешь руку, гладишь его, прижимаешь ладонь к моему бедру.

«Это ничего не значит», – говоришь ты и поворачиваешь голову.

«Я утонул в работе, – отвечаю я после поцелуя. – И ты тоже».

«Мне до тебя далеко. Ты же одержимый!»

«Ну… Я вот сейчас не работаю».

«Потому что сейчас ты работать не хочешь! А вчера вечером…»

«Хочешь, устрою выходной?»

Ты задумываешься, потом спрашиваешь:

«Целый день? Сегодня?»

«Только дай главу закончить, ладно?»

Ты смотришь холодно.

«Шутка», – говорю я.

«Не хочу, чтоб ты устраивал выходной. Ты переживаешь, что небрежен».

«Пренебрегая тобой, я пренебрегаю собой», – говорю я.

«Ах, какой находчивый».

«Я же не лапшу на уши. Глупо вчера получилось. Стирал строки и печатал заново. Если б вышел из дома, смог бы сегодня работать».

«Ясно. Хочешь провести день со мной, потому что чувствуешь себя ущербным».

«Хочешь все усложнить, да? – спрашиваю я. – Устроишь мне выволочку».

«Я вчера весь вечер на тебя кидалась… а ты ворчал и твердил, что через минуту придешь. – Ты надуваешь губы. – Я теряю силу очаровывать».

Я в ответ смеюсь:

«Ну а теперь кто лапшу на уши?»

Ты опять лениво улыбаешься.

«Требую репараций».

«Пожалуй, что-нибудь придумаем», – отвечаю я.

Я сцеловываю капельки, что еще не высохли на твоем животе, а ты думаешь, что мои волосы красивы с проседью, хотя в Пирсолле тебе понадобилось время, чтобы привыкнуть. Но губы мои касаются твоих бедер, и ты сосредоточиваешься на том, что происходит с твоим телом, на тепле, что льется из окна. Будто солнце отрастило язык и пробует тебя на вкус там, касания и ласки посылают крошечные волны жара от твоей…

Я оборвал фразу и спросил:

– Как мне ее называть?

– Ее?

– Ну… твою письку.

Ты смутилась.

– А ты ее как называешь?

– В случайном обществе… вагина.

– Пожалуй, мне больше нравится «пизда», – сказала ты, взвесив варианты. – Д. Г. Лоренс очень нежно это слово говорит. Очень благодарно.

– Ух ты, – говорю я. – Ну ладно.

– Подожди! – Ты перегнулась через меня, сцапала обезьяну за ногу и посадила рядом с собой. – Я ее спасу. А то роса намочит.

– Можешь высказать свои идеи, – сказал я. – Все равно перерыв.

– Нет, ничего. Ты уже все сказал.

Ты поправила обезьяне лапы, чтобы сидела прямо. Морда – ухмыляющийся белый овал со швами черт. Голова свесилась – издалека обезьяна походила на тощего синего ребенка, какого-то двенадцатилетнего мутанта в отключке.

– На чем я остановился?

– Ты говорил… что солнце отрастило язык…

– Точно. Хорошо. Крошечные волны жара бегут от твоей пизды, согревая тебя насквозь. Ты блаженно потягиваешься, прислоняешься к оконной раме, ставишь правую ногу на подоконник – допускаешь меня ближе. Через дорогу на балконе крупная темнокожая женщина вешает белье. Тебе все равно, пускай она видит нас: кто в Байе о таком беспокоится? Тебе это нравится – нравится здешняя открытая чувственность. С самого приезда, не считая дней, когда тебе нездоровилось, ты все время слегка возбуждена. Ты думаешь, как сильно меня любишь. Не словами, не картинками, не воспоминаниями. Ты погружаешься в свой разум, туда, где обитает клетка, помеченная моим существованием, ты зовешь ее, когда хочешь меня почувствовать, а меня рядом нет, и ты вызываешь меня, высвобождаешь внутри себя, я наполняю тебя, как сейчас наполняет тепло. Мысли твои бурлят. Обо мне, о том, что я делаю. Слишком, чересчур, и ты будто выплываешь из себя, душа твоя будто перегрелась – ищет передышки, отчасти выскальзывает из тела. Ты видишь голубей на проводах. Где-то включается самба, вырывается на улицу. Темнокожая женщина танцует на балконе. Глаза твои закрыты, солнце золотом пятнает веки. Что-то в тебе меняется. Сдвигается, освобождается. Ты знаешь что? Это… хотя никогда не узнаешь сразу. Всякий раз так удивительно, так изумляет, такое огромное. Жаркая волна, вероятность, что растет в тебе, и ты боишься, что она чересчур вырастет, тебя перерастет, рванет взрывом.

Я делаю что-то необычное. Ты не совсем понимаешь что. Концентрируешься на этом, отделяешь от ощущений, захлестывающих тебя, и понимаешь, что я обхватил твой клитор губами, терзаю его, словно растапливая отвердевшую конфету. Странно, думаешь ты. Хорошо. Тянешь руку, перебираешь мои волосы. «Рассел», – хочешь сказать ты и слышишь свой голос, он произносит иное, это крик, в котором отзвуки множества имен. Тебе приходится уцепиться за подоконник, иначе упадешь… но все равно падаешь. Все запертое рвется на волю, и ты, твоя душа, твой центр – переполнено, потеряно, мечется. Твой живот сжимается, содрогаются бедра. Ты вновь слышишь свой голос, тихий, дрожащий, натужный, будто освободилась песня, которую не пели так долго, а инструмент скрипуч от неупотребления. Где-то играет музыка, по улице едет голубая машина, а на черепичной крыше аптеки что-то отраженно вспыхивает. Люблю, думаешь ты. Думаешь само слово. Пред мысленным взором буквы горят ясностью. Сияют в розовом тумане, что прячет истинные очертания любви, так усложняя веру в нее. Но теперь она заполонила все пространство в голове, и чем бы она ни была, ты не можешь в нее не верить. Ничего больше не существует. Ты хочешь сказать мне, но говорить не можешь, и ты мне излучаешь. Целишь в глаза, выстреливаешь, будто лазером. Подобные коммуникации порой возможны в грезах о Байе.

А потом все распадается, обжигающие ленты ощущений прорастают из твоего тела, в глазах – черные радуги. Волна, что захлестнула тебя, отходит, и ты представляешь, как отходишь вместе с ней, уплываешь за ней следом. А потом я стою перед тобою, мой член у тебя между ног, ты думаешь, как удачно, что мы почти одного роста, – ты всего-то становишься на цыпочки, и я уже внутри. Ощущение слабее, чем минуту назад, но тебе нравится чувствовать нашу слитность. Так волнует, так близко. Мысль о том, что я часть тебя, включает у тебя в голове недомузыку, и тело твое подхватывает ритм лишнего сахара, о котором ты забыла, который так давно держала в секрете. Белая птица прорезает небо над крышами, что ощетинились антеннами, исчезает в сиянии – солнце встало, светит во все наши окна, и ты загадываешь желания… сексуальные желания. Для меня – загадываешь, что мне чувствовать. И для себя. Ты хочешь ощутить мой оргазм внутри. Иногда тебе почти кажется, что ты чувствуешь, и при этой мысли ты протягиваешь руку туда, где мы соединились, и моя жизнь пульсирует меж твоих пальцев. Ты слышишь, как я говорю: «Боже мой, я люблю тебя», – голосом надтреснутым, будто голос жертвы в храмовых развалинах, и столп света пробивается сквозь раздробленные витражи на клеточный пол в Баие, и хотя ты всегда сомневалась насчет любви, насчет ее природы, ее значения, хотя когда-то искала лекарство от нее и до сих пор временами порываешься опровергнуть ее условности, в это утро ты с предельной четкостью понимаешь, что она значит, и видишь только, что она проявляет в тебе.

Я спросил, понравилась ли тебе сказка. Ты пробормотала «да», вжалась лицом мне в плечо, тихо сказала, что любишь меня, положила руку мне на грудь. Будто сказочные частички – солнечные лучи, плитки, свобода – крохотными слепящими завихрениями вертелись вокруг нас, распадаясь крапинками пустоты на фоне мрака. Мы еще посидели молча и наконец, подчиняясь импульсу, что не дорос до слов или жеста, бросив обезьяну – которая нам ни к чему – на произвол судьбы, встали и направились в пансион.


Я в ту ночь мало спал, меня посещали тревожные сны, и с первыми лучами солнца я отправился прогуляться из города, шел по пляжу, пока не набрел на тропинку, что вилась от моря через пальмовые дебри и обрывалась возле узкого канала, сплошь покрытого гиацинтами, – тут и там среди листьев и багряных цветов виднелись темные заплатки воды. По берегам канала густо росли пальметто, поперек – маленький бетонный мостик с проржавевшими перилами, футов тридцать, не больше. С моста рыбачили высокий негр лет за шестьдесят и загорелый до черноты коренастый белый за сорок. Оба в джинсах, драных летних рубашках и бейсболках, оба не отрывали глаз от точек, где лески исчезали под водой, и разговаривали трескучими ленивыми голосами.

– А мы думали, больше умников не найдется в такую рань вставать, – сказал мне белый парень. – Ты ж не за Малышом Хью, а?

– Фри, у него багра нет, – ровным баритоном заметил негр.

– Да ну, два парняги из школы за Хью в воду ныряли же?

– Ныряли, – подтвердил негр. – Но они пьяные были. А этот вродь не пьяный.

– Вы кого ловите? – спросил я.

– Да чтоб я знал, – ответил Фри. – Но большой, скотина. Фунтов четыреста, а то и все пятьсот.

– Какой-то, надоть, сом, – сказал негр. У него было худощавое волчье лицо и усики, будто карандашом набросанные над губами. Я представил его на сорок лет моложе – завитые волосы, поет ду-уоп в смокинге из золотистого ламе.

– Да хто угодно могет быть. – Фри откинул голову и поскреб подбородок; морщины на шее оказались мертвенно-бледные, словно татуировка на красновато-коричневом загаре. Двойной подбородок, вокруг глаз смешинки – судя по виду, человек живет на пиве с гамбургерами. – Могет быть крок.

– А гиацинты кислород из воды не вытягивают? Рыба не дохнет? – спросил я. – Даже если тут живет рыбина под четыреста фунтов, что она жрет?

– Ты думаешь, а? – переспросил негр.

– Антуан его один раз цапанул, – сказал Фри.

– Сукин сын мне руки чуть не оторвал. Я потому вот чё приволок. – Антуан пнул ящик с приманкой – рядом валялась пара толстых сморщенных рабочих перчаток.

Под водой гиацинтовые корни толсты – если рыба такого размера, как Антуан с Фри говорят, ей же места не хватит. Но то были фанатики веры, и я за это их уважал. Я глянул вниз. Москитное облако искривляло воздух над одним пурпурным цветком.

– Знаете, – сказал я, – с самого приезда меня ни один москит не укусил.

– Их ураган небось поубивал, – ответил Фри. – С самого урагана – ни тебе москита.

– Тута завсегда какое помрачение, – прибавил Антуан.

– Значьть, рыбу не ловишь – а что делаешь? – спросил меня Фри.

– Гуляю просто.

– Природу полюбляешь, а? – Антуан подергал леску.

– Да не особо.

– Значьть, забота у тя, – сказал Фри.

– Любовная забота, – поправил Антуан. – Рыбу не ловит, природу не полюбляет. Что выгонит парня из дому в таку рань? Токо жуткие любовные заботы.

Любовь – чувство исповедальное, она взращивает желание всем рассказать о последней конвульсии, и, получив шанс изложить свое дело двум столь беспристрастным судьям, я поведал им нашу историю. По-моему, заняло это около часа, включая минут пятнадцать на вопросы из зала.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака, – посоветовал Антуан, когда я закруглился.

– Ты что гришь, мужик в курсе, как тя его жена любит, – сказал Фри, – и ее к мотелю везет, чтоб она с тобой повстречалась?

– Ага, – сказал я.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака срочно! – сказал Антуан.

– Небось красотка, – сказал Фри. – Мужик так не взбаламутится, еси тетка не хороша!

– Я видал уродин с таким глазом африканским, мужика на что хошь подобьет, – возразил Антуан.

– Да ну на хуй глаз африканский! – Фри посмотрел на меня. – У тя же красотка, у?

Я сказал, что ты красотка.