Истина казалась очевидной, однако Екатерина еще много лет не могла в нее поверить…

Она кое-как смирилась со своим горем, вышла замуж за верного своего поклонника Александра Хвостова. Она была счастлива в семейной жизни и воспитала двух дочерей, а сама все еще надеялась на то, что обманулась тогда, что возлюбленный не мог ее предать и поступить с нею так низко…

Напрасно надеялась.

А впрочем, есть натуры, для которых лучше ослепленье, чем прозренье. На счастье Екатерины Александровны Хвостовой, в девичестве Сушковой, роман Лермонтова «Княгиня Лиговская» увидел свет уже после ее кончины, и ей не пришлось вспоминать намек Мишеля про то, что он на деле заготовляет материал для многих сочинений. Екатерина Александровна так и не узнала, что была для Лермонтова не только объектом низкой мстительности, но и этим самым материалом, неким подопытным существом, на котором он просто отработал сюжет задуманного им романа об очередных пакостях «героя нашего Времени» — Григория Александровича Печорина, бывшего во многом alter ego самого Лермонтова…

Итак, «Княгиня Литовская».

— Там будет mademoiselle Negouroff… какие у нее глаза! прелесть!

— Как уголь, в горниле раскаленный!..

— Однако сознайся, что глаза чудесные!

— Когда хвалят глаза, то это значит, что остальное никуда не годится…

Последний намек на mademoiselle Negouroff… заставил Печорина задуматься; наконец неожиданная мысль прилетела к нему свыше, он придвинул чернильницу, вынул лист почтовой бумаги и стал что-то писать; покуда он писал, самодовольная улыбка часто появлялась на лице его, глаза искрились, — одним словом, ему было очень весело, как человеку, который выдумал что-нибудь необыкновенное. Кончив писать, он положил бумагу в конверт и надписал: «Милостивой гос. Елизавете Николаевне Негуровой в собственные руки»; потом кликнул Федьку и велел ему отнесть на городскую почту — да чтоб никто из людей не видал».

«…Возле пустой ложи сидели Негуровы, отец, мать и дочь; дочка была бы недурна, если б бледность, худоба и старость, почти общий недостаток петербургских девушек, не затмевали блеска двух огромных глаз и не разрушивали гармонию между чертами довольно правильными и остроумным выражением. Она поклонилась Печорину довольно ласково и просияла улыбкой.

«Видно, еще письмо не дошло по адресу!» — подумал он…»


«Лизавета Николавна велела горничной снять с себя чулки и башмаки и расшнуровать корсет, а сама, сев на постель, сбросила небрежно головной убор на туалет, черные ее волосы упали на плечи; но я не продолжаю описания: никому не интересно любоваться поблекшими прелестями, худощавой ножкой, жилистой шеею и сухими плечами, на которых обозначались красные рубцы от узкого платья, всякий, вероятно, на подобные вещи довольно насмотрелся.

…Для Лизаветы Николавны наступил период самый мучительный и опасный сердцу отцветающей женщины… Она была в тех летах, когда волочиться за нею было не совестно, а влюбиться в нее стало трудно…»

«…Полтора года тому назад Печорин был еще в свете человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностию, то есть прослыть человеком, который может делать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который, он бы мог заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать девушку молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николавну, которая не была ни то, ни другое. Как быть? в нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций — значит почти: он выиграл столько-то сражений…»


«Лизавета Николавна… нетерпеливо бросила книгу на столик и вдруг приметила письмо с адресом на ее имя и с штемпелем городской почты.

Какое-то внутреннее чувство шептало ей не распечатывать таинственный конверт, но любопытство превозмогло, конверт сорван дрожащими руками, свеча придвинута, и глаза ее жадно пробегают первые строки. Письмо было написано приметно искаженным почерком, как будто боялись, что самые буквы изменят тайне. Вместо подписи имени внизу рисовалась какая-то египетская каракула, очень похожая на пятна, видимые в луне, которым многие простолюдины придают какое-то символическое значение. Вот письмо от слова до слова:


«Милостивая государыня! Вы меня не знаете, я вас знаю: мы встречаемся часто, история вашей жизни так же мне знакома, как моя записная книжка, а вы моего имени никогда не слыхали. Я принимаю в вас участие именно потому, что вы никогда на меня не обращали внимания, и притом я нынче очень доволен собою и намерен сделать доброе дело: мне известно, что Печорин вам нравится, что вы всячески думаете снова возжечь в нем чувства, которые ему никогда не снились, он с вами пошутил — он недостоин вас: он любит другую, все ваши старания послужат только к вашей гибели, свет и так указывает на вас пальцами, скоро он совсем от вас отворотится. Никакая личная выгода не заставила меня подавать вам такие неосторожные и смелые советы. И чтобы вы более убедились в моем бескорыстии, то я клянусь вам, что вы никогда не узнаете моего имени.

Вследствие чего остаюсь ваш покорнейший слуга: Каракула».


Ну и так далее… Довольно доказательств. А впрочем, как станут говорить спустя лет сто после написания романа, царица доказательств — признание обвиняемого. Вот оно, признание обвиняемого Мишеля Лермонтова…

А вот еще одно его признание: уже не прикрытое флером романтической выдумки, откровенное, циничное и жесткое:

«Теперь я не пишу романов — я их делаю!»

Это строка из письма Мишеля Лермонтова к Сашеньке Верещагиной, бывшей поверенной многих его тайн, участнице его интриги, со сладострастным наслаждением водившей за нос свою простодушную подругу.

«Если я начал за нею ухаживать, то это не было отблеском прошлого, — писал Лермонтов той же Верещагиной зимой 1835 года. — Вначале это было просто развлечением, а затем стало расчетом… Вступая в свет, я увидел, что у каждого есть какой-нибудь пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, связи… Я увидел, что, если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества.

Я понял, что m-lle S. (читай — Сушкова), желая меня изловить… легко себя скомпрометирует со мною. Вот я ее и скомпрометировал, насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя. Я публично обращался с нею, как если бы она была мне близка, давал ей чувствовать, что только таким образом она может покорить меня. Когда я заметил, что мне это удалось, но что один дальнейший шаг меня погубит, я прибегнул к маневру. Прежде всего, в свете я стал более холодным с ней, а наедине более нежным, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (в сущности, это неправда). Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый открыто ее покинул. Я стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден, стал ухаживать за другими и (под секретом) рассказывать им выгодную для меня сторону этой истории. Она так была поражена неожиданностью моего поведения, что сначала не знала, что делать, и смирилась, а это подало повод к разговорам и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее показалась друзьям (или недругам) уязвленною любовью. Далее она попыталась вновь завлечь меня напускною печалью; рассказывала всем близким моим знакомым, что любит меня, я не вернулся к ней, а искусно всем этим воспользовался… Не могу сказать вам, как все это пригодилось мне; это было бы слишком долго и касается людей, которых вы не знаете. Но вот смешная сторона истории. Когда я увидал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз все-таки еще казаться ей верным, я живо нашел прелестное средство: написал анонимное письмо: «M-lle, я человек знающий вас, но вам неизвестный… и т. д., предупреждаю вас, берегитесь молодого человека: М.Л. Он вас соблазнит, и т. д. Вот доказательства (разный вздор) и т. д.». Письмо на четырех страницах… Я искусно направил это письмо так, что оно попало в руки тетки. В доме — гром и молнии… На другой день еду туда рано утром, чтобы наверняка не быть принятым. Вечером на балу я с удивлением рассказываю об этом ей самой. Она сообщает мне страшную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения, я все отношу на счет тайных врагов, которых нет; наконец, она говорит мне, что родные запрещают ей говорить и танцевать со мною; я в отчаянии, но остерегаюсь нарушить запрещение дядюшек и тетушек. Так шло это трогательное приключение, которое, конечно, даст вам обо мне весьма лестное мнение. Впрочем, женщина всегда прощает зло, которое мы причиняем другой женщине (сентенция Ларошфуко). Теперь я не пишу романов, я их делаю…

Итак, вы видите, я хорошо отомстил за слезы, которые проливал 5 лет тому назад из-за кокетства m-lle S. Но мы еще не расквитались! Она терзала сердце ребенка, а я только помучил самолюбие старой кокетки, которая, может быть, еще более… но, во всяком случае, я в выигрыше: она мне сослужила службу».


«Служба», как нам уже известно, — это материал для романа «Княгиня Лиговская». Однако Лермонтов (вместе с Ларошфуко!) изрядно промахнулся-таки, заявив, что женщина всегда прощает зло, которое мужчина делает другой женщине. Женщина по имени Судьба его все-таки не простила… Мы не говорим о его ужасной судьбе, судьбе всеми гонимого, одинокого демона. Речь лишь о том, что роман «Княгиня Лиговская», роман, ради которого было разбито столько сердец, вряд ли можно считать творческой удачей Лермонтова. Так себе — школа злословия, не более того. Зато стихи, написанные юным Мишелем, до слез влюбленным в обворожительную кокетку Екатерину, — эти стихи поистине прекрасны…

Роман в стихах и письмах о невозможном счастье

Мария Протасова — Василий Жуковский

Это жестоко, сестра! Маша и я… мы предназначены друг для друга!

— Даже говорить такое — кощунство! Как это — предназначены? Вы родня. Ты дядя, она племянница. Это кровосмешение! Это грех, грех! Маша должна выйти замуж за Мойера, а ты, Василий, иди своей дорогой, не смущай ее сердца. Не впервые тебе это говорю и еще хоть сто раз повторю — оставь мою дочь в покое!

Катя, сестра, ты губишь две жизни, и мою, и Машину. Упрямства твоего не постигаю! Ты словно не слышишь меня! Патриарх, сам патриарх Филарет убежден, что в нашем браке не будет греха. Мало что мы с тобой сводные брат и сестра по отцу лишь, а не по матери, так ведь я даже имя другое ношу. Ты — Бунина урожденная, я — Жуковский, ты — Афанасьевна, я — Андреевич. Люди и знать не знают, что мы с тобой от одного отца рождены.

— Патриарх? Что мне патриарх! Он на твоей стороне? Я стыжусь за него! Люди? Да что мне люди! Довольно того, что я знаю: мы с тобой одного семени. Довольно этого! И поди прочь, Василий Андреевич, не надрывай мне душу. Это не я тебя не слышу — ты сам не слышишь доводов разума, пристойности и веры. Маша не выйдет за тебя — вот мое последнее слово!

Жуковский, сверкнув исподлобья черными глазами, вышел вон, тяжело хлопнув дверью. Катерина Афанасьевна так же исподлобья, мрачно, глядела ему вслед. Вот теперь точно было видно, что они брат и сестра, потому что именно так смотрел, бывало, озлясь, помещик Афанасий Бунин, их отец.

Ишь, разошелся, яростно подумала Катерина Афанасьевна. Да пусть спасибо скажет, что она жалеет его, не приводит еще одного, самого весомого довода в противность этого брака! Василий, конечно, сделался человеком образованным, тонким, даже прославился своими поэтическими способностями, ему пророчат блестящее будущее, а все едино: нанять его учителем к своим дочерям Катерина Афанасьевна считала возможным и приличным, но выдать Машу за родственника, да вдобавок незаконнорожденного… за выблядка, по-русски говоря… Да никогда в жизни! Ни-ког-да!


В 1770–1771 годах русские ходили против турок, и ходили весьма успешно. Мещане города Белева, что в Тульской губернии, и крестьяне окрестных сел ездили за нашей армией маркитантами. Один из мужиков села Мищенского начал просить своего барина, Афанасия Ивановича Бунина, также отпустить его в маркитанты.

— Ну иди, бог с тобой, — сказал барин, который как раз пребывал в благодушном настроении. — А с войны привези мне какую ни на есть пригоженькую турчанку. Моя старуха мне уже опостылела, да и сварлива стала — спасу нет!

Упомянутая «старуха» к тому времени уже успела родить своему господину и повелителю одиннадцать деток, из которых лишь один был мальчик. Девочки не больно-то заживались на свете, и у помещика Бунина, и его жены Марьи Григорьевны, урожденной Безобразовой, вскоре осталось в живых только четыре дочери и сын. Небось начнешь сварливиться от таких житейских передряг, небось постареешь! Однако сам Афанасий Иванович стареть нипочем не желал, а оттого появление в своем доме двух турчанок (исполнил, исполнил свое обещание признательный маркитант!) воспринял с превеликим интересом.